Владимир Маканин - За чертой милосердия
Илья Иванович не сомневался, что жизнь комбината-полигона теперь уже его жизнь, если уж я ему «это» отдал.
Возможно, так оно и было. Быстро и уверенно и со знанием подробностей говорил он об их жизни. Он рассказывал о мойщицах коров. Он видел их за работой, молодых женщин в косынках. Они шли, когда струйки били в бока коров. Омовение. Не так просто узнать там женщину, ты ведь знаешь, косынка очень меняет лицо…
Он познакомился ближе с этими женщинами, он пошел в гости к кому-то, чистенький дом, цветы в палисаде. Нет, никаких подсолнухов. Добровольцы? — да, видел. Крепкие мужики, выпивают, но в меру. У них бугристые старые руки. Вечером они пели. Они угостили Илью Ивановича. Сидели при луне…
— Люблю луну ночью, — закончил Илья Иванович с улыбкой и уже отчасти с иронией. (Как бы возвращая собеседника в реальность после рассказа о причудливом путешествии.)
И уже с интонацией нынешнего дня (с какой иногда говорят о сюжете кино) предположил:
— А ты не думал о том, что они его теперь, пожалуй, оттуда не выпустят? Нет-нет — не те, кто на комбинате. А как раз те, кто живет во внешнем мире (и кто о бойнях как бы совсем ничего не знает). Они его к себе не пустят. Они за ним никого не пришлют. Именно они. Зачем пускать в мир еще одного человека, узнавшего про зло?
И усмехнулся:
— Что хорошего он принесет в мир?
Лунная ночь. И ограда. И то, как Илья Иванович легко ее перемахнул. Возможно, он хотел вернуться в пору нашей юности. (Когда он еще был здоров, хотя и раним. Ранимость прежде болезни.) Бывало, что мы забывали взять с собой свои студенческие билеты и по возвращении в общежитие, чтобы не лаяться со стариком вахтером, попросту перемахивали забор. Да, днем. При ярком солнце.
Убийство бездомных собак тоже входит в человека, то есть входит в Человека. (Даже если он об этом ни разу в жизни не вспомнит.)
Это ведь и есть мы. В нашу этику, как и в наше сознание, не вмещается наше же собственное. Ударить кошку ногой или пнуть собаку нельзя, а сто тридцать две тысячи двести семьдесят кошек уничтожить включением рубильника (статистика одного города за год) можно. В этом — мы.
Жена Ильи Ивановича. Сказала так коротко: «Оля» — и руку вперед; без имени-отчества. Это чтобы наперед суметь стать жесткой, вдруг я узнаю или услышу (или, может быть, знаю уже сейчас) про ее врача, с которым затяжной роман. Напрямик. И что-то с Ильей про еду. И тоже с затаенной твердостью в голосе, хотя и негромко. Про овощной, кажется, бульон. Тоже ведь не небесная манна. Спросила: а капусте не больно?..
Спросила, но с добротой, потому что Илья улыбнулся. У него даже глаза сверкнули, мол, юмор. Мол, я да ты. Денисьевский цикл. Вот тот мир, где жили мы с тобою. И еще — ангел мой, как ангелмой. Однозвучие. Нравился ли Тютчев Толстому? Смерть Ивана Ильича.
6Едва только завидится угловая башня психбольницы, мы оба меняемся — оба уже другие. Мне становится легче, потому что, считай, пришли, и ничего (с точки зрения сопровождающего), что могло бы Илью раздражить, по дороге не случилось. Илье Ивановичу тоже легче — эти стены и эти башни как та таблетка, которую принял, которая уже в желудке, уже запита водицей, вот-вот и подействует. Так приятно переложить свои тяжести на плечи таблетки. Таблетка-башня. Ближайшая к нам башня в верхней своей части порушена.
— Замечаешь, какая эта башня странная? — спрашиваю я, показывая рукой (в другой руке большая сумка).
— Старинная, — ответил он.
По просьбе Ильи Ивановича я должен был найти у него дома некую его тетрадку с графиком приема лекарств: он сказал, что ему необходимо сделать сравнение и что это важно. Думаю, что его ум инженера попросту требовал какой-то пищи для анализа. Был поздний вечер. Я пришел с его просьбой к его жене, и она, сразу понимая (уже привыкнув понимать его просьбы) и проведя в его комнату, сказала — да, да, пожалуйста, поищите. Я искал, но не нашел. Илья дал мне несколько противоречивых указаний — искать «там», а если нет, то «там», а быть может, еще и «там». Я перетрогал руками все эти «там», смотрел туда и смотрел сюда, вяло топчась в его узкой комнате. Когда заглядывала его жена (Оля дважды предлагала мне выпить чашку чая), отвечал ей:
— Спасибо. Нет, не хочется… Утомившись от поисков, я все-таки отправился на кухню и выпил чаю, а его жена вместо меня ходила по узкой комнате и тоже искала — и тоже бесплодно. Когда Оля подавала чай, мы разговаривали с ней, как всегда, сдержанно и не касаясь никаких тем — она только улыбнулась, показав письмо, которое прислал сын-танкист.
Звонил телефон, и она говорила с тем самым врачом, близким ей уже больше года, — говорила тем голосом, который почти сразу выдает интимные отношения человека с человеком.
А я допивал чашку чая. После чая, как бы с новым зарядом энергии, я вернулся в его комнату и искал. Заглядывал в книги. Залез под диван. Чуть приотодвинул шкафы, шарил рукой в паутине, перебрал конверты пластинок и… нашел.
Уходя, я выключил, как и положено, в его комнате свет и увидел тотчас в окне луну. Зажав тетрадку в руке, я вперился в льющийся свет. В больнице он вверился таблеткам и врачам и крепким стенам ограды, а ему в его окно в это время — серебристый свет. Ласковое свечение, адресованное Илье Ивановичу, поглощалось сейчас мной. Это был его свет, ему принадлежавший, быть может, несший его выздоровление.
Илья Иванович отпросился у врачей домой на несколько дней.
— Разве тебе полегчало, Илья? — спросила его встревожившаяся жена. (Она лучше других слышала его здоровье и нездоровье.)
— Нет, — ответил он ей (уже дома). — Но я хочу быть здесь. Я хочу быть с тобой. Я хочу пойти на улицу. Я попытаюсь сходить на работу…
— Не опасно ли?
— Мне так хочется, — ответил он даже несколько воинственно. Жена, пересказывая мне, так именно и определила это слово — «воинственно».
И на вторую или на третью, кажется, ночь, вернувшийся, он умер.
В больнице бы он умер вне зла, потому что врачи его ограждали, накачивая самыми счастливыми препаратами. И даже, если бы он в своей палате умер во сне, там тоже не было зла — препараты бы контролировали даже и саму легкость, окрыленность его последних сновидений.
Он даже со сломанной веткой на обочине не желал примириться. И в его снах не было бы сломанных веток. Не примирился. Зло осталось в стороне.
Для меня возвращение Ильи домой неясным (неясно — каким? но сомнений нет) образом связано с невозвращением того молодого человека, создавшего АТм-241, в мир, в котором он жил прежде.
Завороженный злом (бойней? узлом АТм-241? своим участием?), он остался на комбинате и там работает.
…Или же зло настигло Илью Ивановича и там, за стенами, когда здоровенный медбрат дубасил какого-нибудь буйного, бросавшегося своим калом, — ворвавшегося на этаж к ним, к «тихим», открытая дверь, не уследили. «Да хватайте же его!» — мгновенная сценка, много ли Илье нужно!
Я повернулся в постели на другой бок и закрыл глаза: все равно луна была здесь. Я замотал лицо мягким полотенцем и лег — то же самое. Луна стояла в глазах.
Тогда, сдавшись, я подошел к окну: луна источала свет с какой-то решимостью. Лучи давили на глаза, на стекла окон, словно некое поручение было в их светоносности.
Спустя время после его смерти жена Ильи Ивановича попросила моей помощи.
Она сначала позвонила, зазвала в дом, «нет, нет, поверьте, мне необходимо поговорить с вами здесь, у нас дома. Я вас очень прошу», — и, когда я пришел, показала мне в шкафу одежду Ильи, попросив сдать ее в комиссионку. Она открыла створки одного и второго шкафа — я и был зван, чтобы видеть, а не только слышать.
Одежды было не слишком много, но все же немало: один костюм, две куртки, отдельные две пары брюк, джинсы, несколько белоснежных сорочек — все, что имеет наш инженер. Илья Иванович большую часть времени последних четырех лет провел либо в больничном халате, либо дома, в теплом домашнем свитере: он не выносил своей одежды, она была в отличном состоянии. И, конечно, я понимал, что за оставшееся надо выручить хоть какие-то деньги, ибо кормилец заглавный, как говорили в старину, помер.
Мне не хотелось идти к продавцам. Я вполне мог понять, что сын, куда более плечистый, чем Илья, ни носить, ни сдавать на перепродажу «барахло» не станет. Оставив свой танк, он приехал и был на похоронах десять дней. Забот у него было достаточно. Тоже понятно. Но сын уже уехал, и жена, на мой взгляд, спустя время, могла бы сделать дело сама.
Если жена, или даже бывшая жена, решила вещи умершего снести в магазин, она снести их сумеет, лишний раз дотронувшись до его одежды, до гладкой изнанки карманов теплой рукой. Так подумалось — ведь правил нет, и только внутреннее чувство нам в каждом таком случае что-то глухо нашептывает.