Виорель Ломов - Музей
– Ну и что, стрелялись?
– Нет, Перхота поднял Верлибра на смех. Почти, как Арбенин в «Маскараде». Вот только он был не Арбенин. Верлибр в ярости разодрал все фотографии. Перхоте удалось спасти лишь одну. Да, ту самую. Перхота пожаловался. Верлибра, понятно, уволили. Вернее, он сам написал заявление. А потом, в девяносто третьем ему предложили директорское место.
– Как же он согласился сейчас на выставку Перхоты, после всего?
– А кто его спрашивал? Ему предложил тот, кто сделал его директором. За всё надо платить. Тут не до старых счетов. Да и для музея, согласись, честь– выставить мировую известность.
Элоиза задумалась. Я ее не торопил.
– Девичья ранняя красота, что красота одуванчика, – продолжила она. – Дунет ветер – и нет ее… В фотографиях разве что и остается. Не обращал внимания, сколько в старых фотографиях тоски? Фотографируют радостное лицо, а через пятьдесят или сто лет одно отчаяние и тоска! После этого я вышла за Шувалова. Увы, Шувалов не создан для семейной жизни. Он крупноват для нее, он создан, наверное, только для бизнеса и для пива. Бизнес ему, кстати, и ни к чему, он ему только помеха. «Я организовал дело, – то и дело говорил он, – оно теперь само крутится, а я могу и пивка попить». Он всегда искренне недоумевал, как можно столько драгоценного времени проводить в библиотеках или на теннисных кортах, когда есть пиво и вяленая мойва.
Элоиза вновь замолчала, мысли ее, похоже, были далеко-далеко… А может, она собирала их обрывки, как обрывки тех старых фотографий, в которые изначально была заложена одна тоска? Быть может, она хотела вновь сделать из них нечто цельное? Ведь даже из слова» нитка» при желании можно получить» ткани».
– Это ты? – спросил я.
Она странно взглянула на меня, и у нее загорелись глаза, словно ей в голову пришла очень интересная мысль. Она ничего не ответила, но по шевельнувшимся губам я догадался, что она прошептала:
– Я.
Есть любят старух…– Есть любят старух, – сказал Вовчик. – Как же их называют, слово еще такое интересное… Педофилы, не то зоофилы? Бабкофилы, словом. Раз в экспедицию затесался Пантелей, не помню кем, может, охранником. А он без баб никак.
– Бабофил, – уточнил я.
– Дичает, зверем смотрит и бормочет: по бабам, по бабам, по бабам…
– Я обратил внимание, – сказал я, – он когда нервничает, всё время так говорит.
– А в тот год в экспедиции, как на грех, одни мужики были да Салтычиха. С Салтычихи как с козла молока. Не вытерпел Пантелей, ночью полез к одной местной бабке на телегу и растормошил ее на подвиг. Утром все проснулись, молодые на телеге в обнимку спят. Ну и пошла потеха. Понятно, бюро. Салтычиха молнии мечет. Юпитер в юбке. Моральный облик и прочее. Спрашивает: как же так, не видел, что ли, с кем лег? Темно было, отвечает, а как проснулся, поздно уже, светло. А ты что молчала? – спрашивает бабку, как потерпевшую. А та: счастью своему не верила, думала, снится.
Зашел Куксо с Усть-Кутом. Не здороваясь, задал вопрос:
– Как объясните, что на вашей одежде обнаружены волосы рыси?
– Там можно и мои найти при желании, и еще чьи-нибудь, – спокойно ответил Вовчик.
У живодеров, я замечал, терпение как у паука. У следователя его было явно меньше, но он сдержал себя.
– Зря шутите, вопрос-то серьезный. Знаете, наверное, как легко свидетелю стать подозреваемым, а потом и обвиняемым.
– Ну если следователь станет прокурором, то представляю.
– Это, наверное, только в музейной карьере возможны такие зигзаги, – буркнул Куксо. – По сути, пожалуйста. По сути моего вопроса.
– Это почему ее волосы на моей одежде? Ничего удивительного, я ее таскал на руках полдня, вон спросите его.
Я подтвердил.
– Хорошо, тогда вопрос к вам, – обратился Куксо ко мне. – Что вы делали в это время?
– Какое?
– В четверг между девятью и десятью часами утра.
– Много чего, – стал припоминать я. – Чего только ни делал.
– Ну?
– Не делал ничего по выставочной части, это точно.
– А по какой делали?
– Да я со всеми встречался: и с директором, и с Салтыковой, и с ее супругом, и с Вовой Сергеичем, и со Скоробогатовым, и даже, кажется, с Шенкель.
– С Элоизой Шуваловой и художником Перхотой контактировали?
– Контактировал.
– О чем разговаривали?
– Ни о чем. Друг на друга поглядели и разошлись. О чем нам с ним разговаривать? Мы с ним разные люди.
– А с Элоизой?
– Шуваловой? С ней разговаривал. По всяким личным делам. Она все-таки невеста мне. Интересует, о чем?
– Бросьте паясничать, – поморщился Куксо. – Какие вы все тут нежные! Смотрите, будет хоть один факт против вас, возьму подписку о невыезде.
Приехали, подумал я. Самые мрачные мои подозрения подтвердились. Причем я не замыкал преступную группу, а уверенно вошел в тройку ее лидеров.
В конце рабочего дня я сказал Элоизе, что сегодня останусь ночевать у Вовчика. Что-то у меня неспокойно и тревожно на душе, добавил я. Не надо, сказала она. Но я остался. Тем более с комнаты таксидермиста сняли печать.
Эгина спала вечным сном в неизменной миролюбивой позе. Что-то роднит ее с Элоизой, затаившаяся страсть? Уснул и я. Я почти физически ощутил, как мысли мои улетели к Элоизе, к тем дням, когда я еще не знал ее и когда она была так счастлива и одинока.
Всё прошло спокойно, только под утро что-то ужасное разбудило меня, и я услышал вой, рвущийся из меня наружу.
Презентация выставки должна была состояться в понедельник…Презентация выставки должна была состояться в понедельник, но из-за случившегося ее перенесли на среду. На презентации Верлибр проникновенно говорил о безвременно покинувшим всех нас талантливом фотохудожнике и, прохаживаясь мимо фотографий, застыл как вкопанный перед махаоном. Подошел к Элоизе и спросил ее:
– А где ты?
– Аналитиков спросите, – она кивнула головой на Куксо с Усть-Кутом.
Верлибр важно (у него это иногда получалось даже величественно) обратился к следователю с просьбой разъяснить ему, на каком основании и с чьего согласия была изъята лучшая фоторабота несравненного мастера Вадима Перхоты.
– Не соблаговолите ли, любезнейший, приоткрыть нам завесу… – так начал он.
Куксо по-простому, но тем не менее весьма доходчиво объяснил директору, что основание и согласие при следствии всегда находятся в одних руках, и, чтобы поставить Верлибра на место, показал ему свои руки и предупредил:
– У меня еще к вам будет несколько вопросов. Готовьтесь.
А после директора под его легкую руку попали и все остальные: Салтыков с Салтычихой, Скоробогатов, Пантелей, Шувалов и даже Шенкель. А когда Куксо увидел Федула, тут же едва не взял с него подписку о невыезде.
– Какой невыезд? – сказал Федул. – У меня на трамвай-то и то денег нет!
– Я слышал, вы оживляете трупы? Будто у вас где-то чан с живой водой? – обратился следователь к Федулу.
У того от ужаса остановились глаза и пропал дар речи.
– Изыди! – махнул он рукой на Куксо.
События развивались стремительно. Даже удивительно, как быстро сменяли они одно другое, словно мы очутились в какой-то латиноамериканской стране, где после обеда одновременно занимаются любовью, спят и убивают друг друга.
Куксо, скорее всего, практику проходил в швейцарском кантоне, так как вел следствие по швейцарским канонам: во всяком случае, допрос всех свидетелей и подозреваемых он осуществлял одновременно и в одном помещении. А может, начитался детективов?
Элоиза проговорилась (я понял, она это нарочно), что последней, кто видел Перхоту, была она, и Куксо впился в нее, как клещ.
– Я ему сказала, что хочу сфотографироваться рядом с рысью, и мы спустились в подвал.
Салтычиха громко крикнула Элоизе:
– Ну что ты мелешь? Никуда ты не спускалась! Ты же всё утро не отходила от меня!
Элоиза тут же, торопясь и сбиваясь, стала рассказывать, как она натравила на Перхоту рысь. Куксо недоумевал.
– Рысь? Ту, что в подвале? – два раза переспросил он.
– Да, что в подвале.
– Вы меня за кого принимаете? За идиота? Какая рысь? Чучело на верстаке?
И тогда я воскликнул:
– Нет, этого не может быть! Фотографа убил я.
Я никогда раньше не был участником следствия. Мне оно напомнило танцы моей юности: кого пригласишь, с тем и танцуешь. А белый танец танцуешь с тем, кто пригласит тебя. Удивительно безмозглое занятие! Так вот, я сейчас пригласил Куксо на белый танец. Он и обрадовался. Он думал, я счастлив потанцевать с ним.
Следователю я честно признался, что убил Перхоту в припадке безумной ревности, в состоянии аффекта, а более интеллигентному Усть-Куту «проговорился» во время перекура на лестнице, что я не мог простить Перхоте его грубых пальцев, которыми он снял, как с крылышек бабочки, с души моей будущей жены золотую пыльцу вечной женственности.
Когда мы вернулись в комнату, Усть-Кут стал что-то нашептывать Куксо. Тот фыркнул:
– Да ну, чепуха какая-то! Какая душа? Тут натуральный висяк.