Анджела Картер - Ночи в цирке
Она повернулась к зеркалу и задумчиво уложила выбившийся локон на место.
– Вам, конечно, может показаться, что до той поры, когда Лиз открывала дверь и впускала мужчин, когда девушки должны были вскакивать, изображать заинтересованность и вести себя как женщины, в нашем аккуратном прибежище все было «luxe, calme et volupté»,[20] хотя и не совсем так, как представлял себе поэт. Все мы следовали своим умственным, художественным или политическим…
Тут Лиззи закашлялась.
– …пристрастиям, и, например, я все часы отдыха посвящала изучению аэродинамики и физиологии полета, сидела в библиотеке матушки Нельсон среди изобилия книг, из которых по крупицам добывала все то немногое, что мне известно.
С этими словами ее зеркальное отражение махнуло Уолсеру ресницами. По их пепельному частоколу длиной в добрых три дюйма он мог бы подумать, что она не сняла накладные, если бы те не топорщились, как волоски крыжовника, среди грандиозного развала на туалетном столе. Все это время он механически что-то записывал, но, по мере того как женщины разворачивали хитросплетения своего совместного рассказа, Уолсер все больше и больше чувствовал себя котенком, путающимся в клубке шерсти, который он заведомо не собирался распутывать, или султаном перед лицом не одной, а двух Шахрезад, каждая из которых намерена была рассказать ему тысячу сказок за одну ночь.
– В библиотеке? – спросил он немного устало, но с неослабевающим вниманием.
– Он ей завещал ее, – сказала Лиззи.
– Кто кому и что завещал?
– Этот старый гейзер. Завещал Нельсон свою библиотеку. Из-за того, что она была единственной женщиной в Лондоне, на которую у него вставал…
– Лиззи! Ты ведь знаешь, что я терпеть не могу грубых выражений!
– …и всё это несмотря на ее черную повязку на глазу и внешность травести (а может, и благодаря им). Ох, эти ее маленькие пухленькие ляжки в лосинах, словно цыплячьи отбивные! Видок – тот еще! Он был шотландец с большой бородой, я хорошо его помню. Имени, конечно, никогда не говорил. Завещал ей библиотеку. Наша Феверс вечно в ней рылась; уткнется носом в книгу, сунет в рот горсть леденцов – и все.
«Леденцы,[21] – оживившись, отметил про себя Уолсер. – В Англии – сорт леденцов; в Америке…»
– Что касается полета, – невозмутимо продолжала Феверс, – то вы понимаете, что мои габариты, вес и общая конституция не облегчали задачу его освоения, хотя моя грудная клетка достаточно обширна для того, чтобы вместить легкие нужного размера. Но в костях птиц – воздух, а в моих – плотный костный мозг, и если необычное строение моей грудины позволяет ей изгибаться наподобие голубиного киля, то этим сходство и исчерпывается, и проблемы сохранения равновесия и элементарного взаимодействия с ветром – любовник из него очень непостоянный – долгое время меня беспокоили. Вы видели мои ноги, сэр?
Она высунула из-под полы халата правую ногу, обутую в стоптанный шлепанец из розового бархата с опушкой из грязного лебяжьего пуха. Нога, абсолютно голая, была на удивление длинной и стройной.
– Мои ноги не соответствуют верхней части тела с точки зрения эстетики, понимаете? Случись мне стать моделью для Венеры, и ноги статуи, вылепленной по моим меркам, должны были бы быть как два бревна; сколько уже раз эти хрупкие лапки подгибались под перевешивающей массой корпуса, сколько раз я бухалась и растягивалась… В том, что касается ходьбы, сэр, меня трудно причислить к совершенству, я, скорее, отношусь к тем, кто движется вверх. У птицы моих размеров были бы махонькие короткие лапки, которые она поджимала бы, чтобы образовать этакий пронзающий воздух клин; я же, старое бревно, не подхожу ни под птицу, ни под обыкновенную женщину. Мы уже говорили с Лиззи об этом…
– …я предложила сходить в воскресенье в зоосад, посмотреть аистов, журавлей и фламинго…
– …и эти длинноногие создания вселили в меня вялую надежду на продолжительный полет, который, я думала, мне заказан. Журавли ведь перелетают через континенты, да? Зимуют в Африке, лето проводят на Балтике. Я поклялась, что научусь пикировать и взмывать вверх, превзойду альбатросов и буду восторженно скользить в ревущих сороковых и яростных пятидесятых широтах с их ветрами, как дыхание ада на страже белого южного полюса! Размах крыла у меня увеличивался вместе с ногами, а амбиции росли и того быстрее. Мне уже было маловато коротких перелетов в сторону болот в Хэкни. Возможно, по рождению я – воробей-кокни, но только не по склонностям. Я мечтала о том, как буду пересекать туда-сюда земной шар, потому что представления не имела о том, какие чинимые миром препятствия мне придется преодолевать; я знала только то, что мое тело было пристанищем безграничной свободы. Начинающие должны довольствоваться малым, сэр. Забираться безлунными ночами на крышу, чтобы никто не видел, и летать втихаря над дремлющим городом. Потом мы выяснили, что кое-что из начальных упражнений можно выполнять и в нашей гостиной, например вертикальный взлет.
Лиззи заговорила, будто повторяя заученный урок: «Когда птица хочет резко взмыть вверх, она опускает после толчка локти…»
Феверс оттолкнула табурет, встала на цыпочки и подняла к потолку лицо, которое вдруг приобрело выражение райского блаженства, как у ангела в книжке для воскресной школы – невероятное преображение! Она скрестила руки на своем массивном бюсте, и ее горб под атласным халатом зашевелился и начал вздыматься. Вытертая ткань затрещала. Казалось, вот-вот все вырвется и взлетит. Подрагивающие на верхушке ее начесанного шиньона распущенные локоны уже зацепили летящую под закопченным потолком паутинку, и Лиззи предостерегающе заметила:
– Здесь не хватит места, милая. Оставь, пусть он сам додумает. У Нельсон гостиная была в два раза выше этого гнилого чердака, а девочка наша тогда еще не доросла себе теперешней до пояса, а в семнадцать-то как вымахала, а, прелесть моя?
Сколько ласки было в ее голосе!
Феверс нехотя опустилась на стул, и над бровью ее пробежала тень задумчивости.
– Когда мне исполнилось семнадцать, настали тяжелые времена, начались годы запустения. – Она бурно вздохнула. – Лиз, у нас еще осталось?
Лиззи заглянула за ширму:
– Поверишь ли – все выпили.
Пустые бутылки перекатывались под ногами среди вонючего дамского белья, придавая комнате вид помещения, в котором пили всю ночь.
– Ладно, тогда сделаешь нам чаю, лапуля, а?
Лиззи наклонилась за ширму и вытащила жестяной чайник:
– Я выскочу, налью из крана в коридоре.
Оставшись наедине с этой удивительной великаншей, Уолсер заметил, что ее неявно выраженная к нему подозрительность, отчасти скрываемая во время интервью, теперь вышла на поверхность. От былой сердечности не осталось и следа; она почти враждебно косилась на него из-под светло-пепельных ресниц, казалось, была чем-то обеспокоена и с демонстративно скучающим видом принялась вертеть в руках букет фиалок. Непонятно где что-то гремело и позвякивало, вероятно, жестяная крышка чайника. Она подняла голову. Сквозь тишину ночи до них снова донесся бой курантов Биг-Бена, и она встрепенулась:
– Двенадцать часов! Как летит время, когда болтаешь про саму себя!
В первый раз за всю ночь Уолсер по-настоящему забеспокоился.
– Послушайте! А разве в прошлый раз не полночь отбивало… ну, когда приходил сторож?
– Вы думаете, сэр? Это невозможно! Боже мой, да нет же, нет! Полночь… десять, одиннадцать, двенадцать… – било сейчас! И вы, и я это слышали! Взгляните на часы, если не верите.
Уолсер покорно полез за часами; их стрелки слились, показывая полночь. Он приложил их к уху и услышал обычное усердное тиканье. Появилась Лиззи с капающим чайником в руках.
Гримерка была полностью оборудована для приготовления чая; в буфете рядом с камином располагалась медная спиртовка и лакированный поднос, на котором обитал толстопузый заварной чайник и белые, толстого фаянса кружки. Лиззи зажгла небольшой огонек и потянулась к буфету за сахаром в голубом пакете и молоком.
– Опять кончилось, – заметила она, заглядывая в кувшин.
– Придется без молока.
– Н-ну… возможно, я ослышался, – пробормотал Уолсер и сунул часы в нагрудный карман.
– А что такое? – навострила уши Лиззи.
– Он решил, что мы задержали Биг-Бен на час, – бесстрастно ответила Феверс.
– Очень может быть, – презрительно сказана Лиззи. – Очень может быть.
Феверс была редкостной сладкоежкой. Она пренебрегала мерными дозами и просто сыпала сахар из пакета в свою дымящуюся кружку. Пытаясь согреть об нее руки, – независимо от времени, уже ощущалась ночная прохлада, – Феверс возобновила свой рассказ.
Ее голос… Уолсер стал заложником ее грудного мрачного голоса, будто созданного для возвещения бури, голоса сварливой торговки, спустившейся с небес. На удивление мелодичный, но абсолютно непригодный для пения, он пестрел диссонансами, с гаммой на двенадцать тонов. Голос с искаженными гласными и неуместными придыханиями полуграмотной кокни. Печальный, хриплый, погружающийся, падающий голос, властный, как у сирены. Казалось, он исходил не из ее гортани, а из сложного механизма, спрятанного где-то за ширмой, как голос медиума-мошенника на сеансе.