Александр Житинский - Сено-солома
Пришли Лисоцкий с управляющим и объявили, что деньги дадут через два часа. Управляющий нас поблагодарил. Сказал, чтобы приезжали еще. И мы отправились в лес, поесть напоследок черники.
В лесу было печально, как на Луне. Сухо, пустынно и печально. Черника росла на упругих кустиках, точно на пружинках. Мы с Татой, конечно, уединились. Уселись рядышком в чернику и забрасывали ягоды друг другу в рот. Так мы боролись со своим чувством, которое за последние дни приняло катастрофические размеры. Потом мы все-таки не выдержали и принялись целоваться черными от ягод губами.
Было сладко. От черники или от любви, не знаю.
— Нацелуемся на месяц вперед, — сказала Тата.
— А потом что будет? Через месяц? — спросил я с надеждой.
— Сто раз успеем забыть! — уверенно сказала Тата.
Как видите, я не забыл. Почему и рассказываю здесь эту историю. До сих пор вкус черники ассоциируется у меня с тянущим душу поцелуем.
— Угораздило же меня, — вздохнула Тата. — Женатый тип.
— И меня, — вздохнул я. — Дитя эпохи. Ничего романтического.
— Сам ты дитя эпохи. Балбес, — сказала Тата с любовью.
— Я, между прочим, на десять лет старше тебя, — заметил я.
— Поэтому и балбес, — сказала Тата.
Я хотел обидеться, но не обиделся. Просто девушка не знает других слов. Никто ей не намекнул в свое время, что есть такие слова: милый, хороший, любимый и так далее.
— Сено-солома, — вздохнул я, поглаживая Тату по щеке. Прицепилось ко мне это словечко!
— Сено-солома, — печально согласилась Тата.
Мы вернулись к нашей столовой. Там уже шла раздача денег. Дядя Федя норовил получить дважды.
— У меня долги большие! — кричал он.
Решили ехать на вечернем поезде, а пока устроить общий пир. Купили, чего надо. Вера с Надей за две недели прилично научились готовить. Они сделали нам харчо и жареную телятину с гарниром. Управляющий напоследок раздобрился на телятину. Мы ели, пили, поднимали тосты и чествовали ударников.
Лисоцкий был единственным, кто до этого момента соблюдал сухой закон. Но зато на прощальном банкете он взял свое. Дядя Федя ему подливал, не забывая и себя. Они вскоре стали похожими друг на друга, как близнецы. Оба с красными лицами и еле сидят.
Когда все вино выпили, Лисоцкий захотел сказать речь. Он забыл, что уже говорил в начале.
— Я скажу р-речь! — заявил он. — Я все равно скажу р?речь! Я р-речь сказать хочу!
— Да скажите ее, речь эту! — взмолилась Наташа-бис. — А то забудете.
Лисоцкий встал и сказал:
— Р-речь! Если кто обидится — тут нет таких! Нет! И все… Молодцы!.. Этот Петр Николаевич, мы его знаем. Знаем?!.. Я ему говорю, чтобы ни-ни!..
Лисоцкий погрозил мне пальцем.
— Ни-ни! Понятно?
Внезапно его унесло из-за стола в поле. Это он выпрямлялся. Дядя Федя его поймал, и они общими усилиями нашли положение равновесия.
— Ни-ни! — продолжал Лисоцкий. — И что вы думаете? Поди сюда, Петр Николаевич, я тебя поцелую…
— Завтра, завтра, — отмахнулся я. — В городе.
— Хорошо! — согласился Лисоцкий. — Какую женщину увел, подлец!
И Лисоцкий сел.
— Тату? — хором спросили наши девушки.
— Та-ату! — передразнил их Лисоцкий. — Тата ваша… Тьфу!
Пришлось запаковывать Лисоцкого в наматрацник, из которого мы уже вытряхнули сено. Он пошевелился там, а потом уснул. А мы все в прекрасном расположении духа пошли на станцию, волоча на плечах начальника.
Навстречу нам шло совхозное стадо коров. Их гнали домой с пастбища. И нас гнали домой с пастбища.
— Родимые! — закричал Яша коровам. — Это для вас мы старались! Жертвовали своим молодым здоровьем! Кушайте, родимые! Не забывайте амбалов!
Лисоцкий шевельнулся в мешке и сказал оттуда:
— Я хочу речь!
— Тихо, Казимир Анатольевич, — шепнула ему Барабыкина. — Спите спокойно.
— Инна! — прохрипел из мешка Лисоцкий. — Идите ко мне!
— Двоих мы не донесем! — запротестовали амбалы. — Кого-нибудь одного — пожалуйста. Нам не трудно.
От стада коров отделился бык и твердым шагом направился к нам. Очевидно, он хотел произнести ответное слово. Мы дунули по дороге что есть сил. Лисоцкий был очень тяжелый. Слишком много выпил жидкости.
Бык не стал за нами бежать, а элегантно махнул хвостом и пошел к своим коровам.
Мы взяли поезд штурмом, точно махновцы в гражданскую войну. Пассажиры сразу же перешли в соседние вагоны. А мы стали петь песни. Поезд ехал мимо полей. На полях аккуратными домиками стояли наши скирды. Издали они казались совсем крошечными, как пирожные. Было удивительно приятно их наблюдать.
Я сидел у окошка и смотрел на окружающий мир. Я подводил итоги. Я люблю подводить итоги, даже незначительные.
Итоги всегда грустны, сено-солома. Потому что, как бы хорошо тебе ни было, это проходит. Как бы весело ты ни смеялся, на дне всегда остается осадок грусти. Сейчас я допивал этот осадок.
Да, мне не будет больше девятнадцать лет, а будет тридцать. А потом сорок и так далее. Приходится с этим мириться, а мириться не хочется. Здесь, в Соловьевке, я переключился на две недели. Две недели мне было девятнадцать лет. И я был свободен, весел и счастлив, как жаворонок.
Жаворонок, сено-солома! Вот именно.
Эта девочка, эта Тата, как стрекоза, подняла свои радужные крылышки перед моими глазами. И я увидел цветной, переливающийся красками мир, и кровь гоняла у меня по сосудам в два раза быстрее.
Теперь стрекоза опустила крылышки и сидела поодаль с глазами на мокром месте. Мы решили больше не встречаться, сено-солома. Ни к чему это. Потому что я возвратился в свое время, а она осталась там, где была. Ей еще только предстояло выйти замуж, создать семью, родить кого-то там и взрослеть, медленно догоняя меня.
Такие пироги, сено-солома.
Кстати, о соломе. Соломы я в глаза не видел. Сено было, очень много сена. Оно снилось мне даже по ночам, сухое, душистое и мягкое. Сейчас оно проплывало за окошком, сложенное нами в домики. Я всегда знал, что любовь окрыляет. Но не догадывался, что любовь может заставить сложить огромное количество тонн сена в домики.
Это были памятники нашей любви. Недолговечные, как сама любовь. Зимой это сено сжуют коровы, удивляясь, какое оно сладкое. Вероятно, они вспомнят нас. И не только Тату и меня, а всех амбалов, и девушек, и дядю Федю, и Барабыкину, и даже Лисоцкого.
Вот и все, сено-солома…