Лотерея [Подтверждение] - Прист Кристофер
— Да, конечно.
— Так почему же ты здесь пишешь, что родился в каком-то другом месте? — В поисках слова она опять заглянула в рукопись. — «Лондон»… Никогда о таком не слышала.
— Так вот ты про что, — кивнул я. — Это такое придуманное название… сразу и не объяснишь. В общем-то, это Джетра, но я пытался передать идею, что по мере того, как ты взрослеешь, твой город словно бы меняется. Лондон — это состояние ума. Как мне кажется, это название описывает моих родителей, описывает то, какими они были и где они жили, когда я родился.
— Дай-ка я еще раз посмотрю, — сказала Сери и снова взялась за мою рукопись.
Теперь она читала значительно медленнее, иногда останавливаясь. Ее затруднения смущали меня, казались некоей формой невысказанной критики. В рукописи я рассказал о себе самому себе, никак не думая, что она попадет в руки кому-нибудь другому, а потому ничуть не сомневался самоочевидности своего метода. Сери, моя первая в мире читательница, читала, наморщив лоб и постоянно запинаясь, возвращаясь на несколько страниц назад.
В конце концов я не выдержал.
— Отдай, — сказал я и протянул руку к рукописи. — Я не хочу, чтобы ты больше читала.
— Нет, — качнула головой Сери, — мне нужно. Мне нужно понять.
Но время шло, а понимания не прибавлялось, и она начала задавать вопросы:
— Кто такая Фелисити?
— Кто такие «Битлз»?
— Манчестер, Шеффилд, Пирей — где это все?
— Что такое Англия, на каком она острове?
— Кто такая Грация и почему она пыталась себя убить?
— Кто такой Гитлер, про какую войну ты тут говоришь, какие города они бомбили?
— Кто такая Алиса Дауден?
— Почему убили Кеннеди?
— Шестидесятые годы — это когда? Что такое марихуана? Что такое психоделический рок?
— Ты тут снова про Лондон… А разве это не состояние ума?
— Почему ты столько пишешь про Грацию?
— Что случилось в Уотергейте?
— Вымысел истиннее фактов, потому что память несовершенна, — сказал я, но Сери, похоже, не расслышала.
— Так ктотакая Грация?
— Я люблю тебя, Сери, — сказал я и сам поразился, насколько это прозвучало неискренне и неубедительно.
16
— Я люблю тебя, Грация, — сказал я, стоя рядом с ней на коленях.
Грация сидела на полу, привалившись спиной к кровати; она уже перестала плакать и просто молчала. Как и всегда, ее молчание вселяло в меня крайнюю неловкость, потому что так ее было совсем не понять. Иногда она молчала, потому что обижалась, иногда — просто потому, что ей нечего было сказать, но иногда и нарочно, мне назло. Она говорила, что с ней то же самое, что мое молчание заставляет ее теряться в догадках. В результате наши сложности удваивались, и я совсем уже не знал, как себя вести. Бывало, что даже злилась она притворно, чтобы вызвать меня на предсказуемую, как она говорила, реакцию; нужно ли удивляться, что я и настоящую ее злость воспринимал с некоторым сомнением, отчего она ярилась еще больше.
У нас оставался один-единственный общий язык — декларирование любви, и я прибегал к нему гораздо чаще, чем она. Но в контексте наших ссор такие декларации начинали звучать крайне неискренне и неубедительно.
Сегодня наша ссора была самой доподлинной, хотя и весьма тривиальной по происхождению. Я обещал Грации ничего не планировать на вечер, чтобы сходить с ней в гости к ее знакомым. К несчастью, я позабыл об этом обещании и купил билеты на пьесу, которую ей давно хотелось посмотреть. Я тут же признал, что это моя вина, что я рассеянный идиот, но она продолжала злиться. Телефона у этих ее друзей не было, передоговориться с ними было невозможно, и мы зря потратили деньги на билеты. Что мы ни сделай, все выходило плохо.
Но это было только начало. Безвыходная ситуация привела к напряжению, а оно в свой черед вывело на поверхность наши всегдашние претензии друг к другу. Выяснилось, что я бесчувственный сухарь, что совсем не обращаю на нее внимания, что в квартире у нас полный бардак, что я вечно унылый и чем-то недовольный. Ну а она оказалась истеричкой и неряхой, она строила глазки каждому встречному мужику, у нее всегда было семь пятниц на неделе. Все это выплеснулось наружу, заполнило комнату подобно влажному, грязному облаку, которое отдалило нас друг от друга и затуманило нам глаза; мы уже не видели назревавших опасностей, а значит, не могли их остерегаться.
Я держал Грацию за руку, пытаясь добиться от нее хоть какой-нибудь реакции. Она полулежала, отвернувшись от меня и бездумно разглядывая подушку. Ее дыхание уже успокоилось, слезы подсохли.
— Я люблю тебя, Грация, — сказал я еще раз и поцеловал ее в затылок.
— Не надо так говорить. Сейчас не надо.
— Почему не надо? Разве это не единственное, что все еще осталось верным?
— Ты просто хочешь меня успокоить, чтобы я не скандалила.
Вконец отчаявшись, еле сдерживая раздражение, я отстранился от Грации и встал. Ее рука безвольно обвисла. Я подошел к окну.
— Что ты там делаешь?
— Да просто задергиваю занавески.
— Оставь их в покое.
— Я не хочу, чтобы люди сюда заглядывали.
Грация все время оставляла занавески незадернутыми. Мы жили в полуподвале, окна спальни выходили на улицу, так что нас мог увидеть любой прохожий. Если Грация ложилась спать раньше меня, она так и норовила раздеться при включенном свете и не задернутых занавесках. Как-то я зашел в спальню и увидел, что она сидит голышом на кровати, пьет себе кофе и читает книгу. Мимо окна как раз проходили самые стойкие клиенты только что закрывшегося паба.
— Ты ханжа.
— Я просто не хочу, чтобы люди смотрели, как мы лаемся.
Я задернул-таки занавески и вернулся к кровати. Грация успела уже сесть нормально и закурить.
— Ну и что же мы будем делать? — спросила она.
— То, что я предложил тебе полчаса назад. Ты поедешь на машине к Дейву и Ширли, а я тем временем съезжу на метро к театру, попробую обменять билеты и тоже подъеду к Дейву.
— Вот и прекрасно.
Получасом раньше то же самое предложение было отнюдь не прекрасным, оно довело ее до слез. Я пытаюсь прикрыть свою ошибку, я пытаюсь уклониться от встречи с Дейвом и Ширли. Теперь ее настроение резко изменилось. Я получил прощение, скоро мы займемся любовью.
Я прошел на кухню, взял с полки стакан и налил себе воды. Вода была чистая и прозрачная, но совершенно безвкусная. После жестковатой артезианской воды Херефордшира, после мягкой пеннинской воды Шеффилда лондонская вода, взятая из Темзы, химически обеззараженная и многократно очищенная, казалась дешевой подделкой. Я вылил воду в раковину, вытер стакан и перевернул его на сушилку. Рядом с раковиной высилась стопка грязных, со вчерашнего дня оставшихся тарелок.
Мы жили на улице, вполне типичной для ближних окраин Лондона. Были на ней и частные дома, были и муниципальные. Наш дом стоял в плане на реконструкцию, но кэмденский муниципалитет не торопился выселять жильцов и до поры до времени сдавал им квартиры в краткосрочный наем по весьма божеским дотируемым ценам. Жилье было так себе, но ничем не хуже, чем дорогая квартира в частном доходном доме, откуда меня поперли год назад. На ближнем углу имелось заведение, где предприимчивые киприоты торговали кебабом на вынос, по главной улице проходило несколько автобусных маршрутов, связывавших Кентиш-Таун с вокзалом Кингз-Кросс, в Кэмден-Тауне было два кинотеатра, один из которых показывал некассовые фильмы иностранных режиссеров, а в Тафнелл-Парке, примерно в миле от нас, некая театральная труппа, игравшая Шекспира, купила и приспособила под свои нужды старую, давно заброшенную церковь. Район был вполне удобный, зеленый, и по мере реконструкции на место пролетариата, многие годы его населявшего, приходил благополучный средний класс. В запущенных прежде домах появлялись псевдогеоргианские двери, банемские замки, деревянные кухонные столы и валлийские шкафчики; на главной улице как грибы вырастали ремесленные лавки и дорогие кулинарные магазины, нацеленные на потребности этой разборчивой, хорошо обеспеченной группы населения.