Ветер и мошки (СИ) - Кокоулин Андрей Алексеевич
Купнич Мишаней, кажется, не наследил. Во всяком случае, смотрел, куда ногу ставит и за что держится. А найдут следы (обязательно что-то сохранится), то вряд ли сопоставят с Субботиным. Мало ли кто ходил, мало ли кто что делал. Грибники. Хотя нет, не сезон. Тогда охотники.
Купнич остановился, посмотрел по сторонам и выбрался из леса. Слегка сутулясь, попылил по обочине. Отмахал от кладбища он, пожалуй, километра полтора. Кстати… Купнич достал из кармана плаща еще мокрый булыжник, которым приложил Субботина, присев, отер о траву, и забросил далеко на зеленеющее всходами поле.
Вот и все.
Что же касается самого Мишани, то Купнич был уверен, что после того, как он покинет долговязое Мишанино тело, тот воспримет все с ним случившееся в последние два дня как острую фазу интоксикации. И вряд ли раскаяние об убийстве, которое то ли было, то ли нет, погонит его в ближайшее отделение милиции. Скорее всего, Мишаня предпочтет, чтобы воспоминания канули в алкогольную Лету. Тем более, что к этому времени как раз должна подойти бражка, сотворенная на дрожжах и забродившем брусничном варенье.
С легкой душой можно будет отпускать Мишаню восвояси.
Купнич услышал за спиной урчание автомобиля и, повернувшись, поднял руку в универсальном жесте. Водитель затормозил. Дверь со стороны пассажирского сиденья открылась, в образовавшуюся щель просунулась физиономия с надвинутой на лоб кепкой. Водителю пришлось чуть ли не лечь на сиденье.
— Куда?
— В город, — показал Купнич.
— Деньги есть?
— Десятка.
Водитель окинул Купнича взглядом, оценивая платежеспособность.
— Садись.
Купнич схватился за ручку и, рывком переместив себя в кабину, умостился на продавленном сиденье «ЗиЛа». Потом достал из-за пазухи выловленную в нагрудном кармане купюру.
— На все!
Водитель фыркнул, глядя на мятую десятку.
— Я тебе не такси. Высажу за мостом, а дальше, как хочешь.
Купнич качнул легкой Мишаниной головой.
— Годится.
И дал себе время подремать.
Рожи, рожи, рожи.
Господи, как он ненавидел их всех!
— А теперь! — вызнялся над столом уже набравшийся и раскрасневшийся Поляров. Рубашка его, потеряв где-то нижнюю пуговицу, разошлась на объемном животе. — Я хочу выпить! За нашего!
Он поднял рюмку, в которой плескался виски, в направлении главы стола. Пришлось растянуть губы.
— Ну что ты, Петя!
— Нет-нет-нет! — пьяно мотнул лысеющей головой Поляров. — За Григория Евгеньевича! За нашего, не побоюсь, благодетеля!
Стол загудел. Бокалы, рюмки, стопки вздернулись вверх.
— Ура!
— У-у-у!
— За Григория Евгеньевича!
— Евгеньич— за тебя!
— Ты — наше все!
Рыжов закивал, принимая здравицы, но внутри изжогой разгоралось безумное желание расстрелять орущее, галдящее, раскрывающее рты жирное, ублюдочное сообщество из крупного калибра. Из ДШК или «Утеса». Друзья, коллеги, соратники! Все суки, все до одного. Рыжов сжал кулак левой руки под столом и потянул вверх правую с бокалом. В бокале рубиново играло французское каберне, какое-то «Шато де Бланш» или «Шато де Руж», Рыжову было без разницы, он не разбирался, ему только пригубить.
— Друзья!
Он поднялся. Кто-то из официантов понятливо приглушил звук телевизора, наполнявшего скромный ресторанный зал дерганными ритмами музыкального канала. За столом притихли. И только слоноподобный Мещерский секунд пять звякал вилкой в хрустальной салатнице, вылавливая остатки квашеной капусты.
Мещерского стоило бы первым…
— Друзья!
Рыжов улыбнулся, представляя, как все безвольными мертвыми куклами валятся мордами в тарелки.
— Простим Игоря Валерьевича за некоторую невоздержанность в употреблении пищи, — сказал он. — Видимо, молодая жена его не кормит, изо дня в день потчуя чем-то другим.
Собравшиеся захохотали.
— В точку, Григорий Евгеньевич!
— Брависсимо!
— Возможно, он и жену съел! — крикнул кто-то.
Захохотали еще пуще.
— Кого? — не понял Мещерский, поворачиваясь то к соседу справа, то к соседу слева.
Салатницу он прижал к груди.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})— Сядь, Игорь! — потянули его за поясной ремень.
— Так вот, — продолжил Рыжов, когда Мещерского усадили на место, и установилась внимательная тишина. — Я хочу всех вас поблагодарить за то, что вы решили отпраздновать мой день рождения вместе со мной. Не такая уж и примечательная дата, конечно, не круглая, незначительная, пятьдесят два года всего, но все же мне приятно. Дорогие мои! Я пью за всех вас!
Он чуть не добавил: «Чтоб вы все сдохли уже!» и пригубил из бокала. Сладость не успела растаять на языке, как в скрипе отодвигаемых стульев, шорохах одежд и стуке откладываемых приборов встали все. И надушенная Эльвира Сергеевна. И худой, похожий на богомола Вершков. И мордатый Лопахин с супругой, увенчанной рыжими кудряшками. И небритый Каракаев. И две какие-то дуры, которых привел с собой любвеобильный Экнер. И сам носатый Экнер с криво повязанным галстуком. И Поляров. И Алексей Максимович из мэрии. И Союстиков, как навязанный вертухай от правоохранительных, зорко бдящих за любым бизнесом органов.
И, конечно, Мещеряков. В нашем зоопарке, да без слона! Где ж это видано, чтоб без слона? Вот он, наш слон, что, вставая, подвинул стол так, что весь фарфор на нем, все стекло и хрусталь зазвенели, как при землетрясении.
— Григорий Евгеньич!
— А мы — за вас!
— За Григория Евгеньевича — до дна!
— Долгие лета!
Рыжов едва не стошнило.
— Все, все! Садитесь. Я ненадолго вас оставлю.
Он кивнул шкафоподобному охраннику и коротеньким коридорчиком мимо кухни вышел на задний двор. В глубине его имелась скамейка. Позади скамейки находилась стена, расписанная каким-то любителем пагодами и драконами. Сбоку произрастал клен. Умиротворяющий пейзаж.
Рыжов выдохнул, распуская, дернул узел галстука, расстегнул ворот рубашки. Всех бы. Всех! Знакомых, незнакомых, красивых и некрасивых. Всех. Иногда он думал, что в прошлом был палачом и рубил головы. Уважаемая, между прочим, профессия. Была.
Рыжов сел на скамейку.
Он не смог бы сказать, откуда у него такая нелюбовь к роду человеческому. Внутреннее чувство. Изжога. Генетическая аномалия. Бесили его люди, просто бесили. Бесили, когда говорили, бесили, когда молчали, бесили, когда стояли рядом и в отдалении. Бесили даже едва видимые, заставляя сжимать кулаки.
А деться некуда. Социум, мать его! Невидимые ниточки отношений связали, опутали, стянули, как ни старайся, не вырваться из человеческой паутины. И вся пакость в том, что и без нее нельзя.
Рыжов посмотрел в небо, которое заслоняющие его здания стиснули в серую фигуру сложной формы, и подумал, что он представляет собой, наверное, похожий конструкт, если смотреть на него с точки зрения душевной организации. Там пережато миролюбие, здесь выпукло флюсом раздражение, сбоку нарывает глухая злость.
А вокруг люди, люди, люди.
Нет, он держался, держался, но иногда самая незначительная мелочь, оброненная фраза, какая-нибудь дамочка в телевизоре, жалующаяся на нелегкую жизнь, выводили его из себя и обрушивали в черное, иссушающее безумие.
Три дня назад он разгромил загородный дом. Свой дом. Любовно обставленный. И хорошо, что он был пуст. Дьявол знает, чем могло бы обернуться присутствие в нем посторонних людей.
Вспоминать об этом было неприятно, но вместе с тем нотка сладости жила в воспоминании. На какое-то время рамки, державшие его, разжались, и он лупил, бил, неистовствовал, творя симфонию разрушения снаружи и ощущая мощь безумия, хлещущую изнутри. Двое суток потом он ходил тихий, как ангел, и, наверное, также кротко смотрел на людей. Но не сегодня, не сегодня…
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})Рыжов проводил взглядом толстую женщину в халате, вышедшую с мешком мусора из ресторанной кухни. Присутствие другого человека в укромном уголке заднего двора заставило его передернуть плечами. Нигде не спрятаться. Женщина, переваливаясь, прошла к мусорным бакам.