Вячеслав Рыбаков - Человек напротив
Хорошо, что вчера не надрался.
А ведь совсем недавно, думал Вербицкий, умываясь, совсем недавно, кажется, сидели втроем… да и не только втроем!.. и грезили, и предвкушали, будто знали наперед, что это вот-вот случится… Вот убрали бы цензуру, вот убрали бы социальные заказы – мы такое бы написали! Такое!! Сашенька-то утверждал, что потянул бы, как не фиг делать, "Гамлета" забацать – если б не связывали по рукам и ногам партейные редактора! Из-за них, окаянных, погубителей культуры, растлителей интеллигенции и всего народа в целом, приходится гнать халтуру! Хорошо у нас на БАМе в молодом задорном гаме, в гуле рельс и шпал бетонных, в реве КРАЗов многотонных! Только вот прораб наш новый слишком тон забрал суровый. Он неопытен, да строг – еле держит молоток… Это ведь Сашенька писал. Вынужденно, как он утверждал тогда, исключительно вынужденно; а сам хотел бы "Гамлетов" творить!
И вот – мечты сбылись. Да только что-то "Гамлетов" не видно. На рожи авторов посмотришь – вроде все Гамлеты, как один; а посмотришь на то, что они выкакивают на лотки и как потом эту каку жуют в метро простые граждане, жители самой читающей в мире страны…
Ладно, с меня взятки гладки, я вообще молчу. Не знаю, о чем писать. А потому – переводики, статейки… мараться не хочется об "Трубы" и всевозможные прочие "Банды" и "Транзиты". А Ляпа? Русские народные сказки о том, что, кроме русских, никаких, собственно, наций на планете и нет. Просто русские время от времени изгоняли, исторгали из своего чистого тела всевозможные нечистоты: один выродок оказался слишком корыстолюбив, его изгнали за тот темный окоем, куды Ярило уседает, и от него пошли европейцы; другой с детства любил мучить животных, отрезать кошкам хвосты, языки и уши, выдавливать глаза, потом попытался так же поступать с людьми, но такие товарищи нам не товарищи, и его, естественно, изгнали в безводную пустыню – получились мусульмане… Теперь вот, видать, до Тихого океана добрался.
На что он истратил вдруг свалившуюся на него свободу?
А Сашенька?
Господи, да что литература? Все мы – на что истратили как снег на голову свалившуюся свободу? Каин, Каин, где сестра твоя, свобода? Не сторож я сестре своей…
Откуда берутся темы? Конечно, если берутся они не из последней судебной хроники и не из свежей газеты?
Кто знает. Вербицкий никогда не знал. Мистический это процесс, божественный. Еще секунду назад и мыслей-то об этом не было никаких, и вдруг продергивается через подсознание тоненький, уязвимый – чуть дунь, и лопнет, еще не облекаемый в слова проволочный стерженек, и на него начинают нанизываться и навинчиваться воспоминания и новости, старые раны, свежие плевки, былые любови, теперешние одиночества… Будто в воронку смерча, все быстрее всасывается с нарастающим гулом в разбухающий на глазах ураганный хобот все, до чего только успевает в этой лихорадке дотянуться мысль… и тело трясет сладкая дрожь, словно прикасается к тебе кончиками пальцев кто-то из горних владык, подтверждая: вот, вот оно, это может получиться. Это – может!!!
Я не сторож сестре своей…
Вербицкого кинуло в дрожь.
Медленно он уселся напротив окна и медленно закурил. Плохо, конечно, что натощак… ну да Бог с ним. Не каждый день осеняет.
Каково было бы Христу глядеть сверху на то, как страстные его приверженцы поносят и истребляют друг друга из-за единственного так или этак понятого слова? Из-за разного понимания обрядовой роли той или иной глиняной плошки?
Каково бы ему смотрелось, как страстные приверженцы его кромсают, режут, жгут невинных? Как фанатичные родители, ежеминутно поминая Бога всуе и по любому поводу стращая адским огнем: штанишки порвал – геенна, выкупался в речке без спросу – геенна, утаил от мамы, что девочка понравилась, – геенна!.. растят сумасшедших детей – и те вырастают маньяками, потрошителями, исступленными богоборцами, нацистами? Да, мне отмщение и аз воздам, всё так; и невинные, принявшие безысходные страдания и мученическую смерть, прямиком, вероятно, отправляются в рай, где ждет их справедливая награда за пережитое – но те, другие? Которые совершали зверства, веруя в богоугодность свою, а то и богоизбранность? Бескорыстно, не за папские тиары, константинопольские венцы или патриаршьи ризницы, преступников мы вообще не берем в расчет… от чистоты сердца, от пламени веры в душе губили малых сих, истребляли агнцев и тем – с именем Христа на устах! с хоругвью его в десницах! – ввергали себя сами, не ведая того, в пучины смертного греха? Не кем иным, как им самим, Христом, введенные во страшное это искушение? Мучился ли совестью Иисус, глядя на несчастных? И если мучился, то как? И что уготовил им за гробом? Неужели и впрямь карал, словно он тут ни при чем? Равнодушно этапировал недоумевающих рабов своих в преисподнюю усиленного режима? Что это такое – нечистая совесть Бога? Каков он – Бог, уязвленный совестью?
Мы знаем, что здесь, в тварном нашем мире, чистой совестью способны похвастаться лишь те, у кого совести вовсе нет; у кого она есть, у того на ней непременно лежит что-то. Лицемером является всякий, кто смеет говорить: я с чистой совестью могу… От кого услышите такое – бегите того человека, отвратите от него взор свой, отвратите от него слух свой…
Но – Бог?!
Ведь не может же столь тщательно продуманный совершенным разумом поступок, каков описан в Евангелиях, иметь столько неожиданных, непредвиденных, нежелательных для самого Бога последствий? Явно не тех, в расчете на которые сей поступок вершился? А если даже и может, если просто ничего лучше не придумал даже Бог, и вся последующая кровь и грязь двух тысяч лет входила в расчет с тем, чтобы легче отщеплялись агнцы от козлищ – как там все-таки с совестью?
Или у Бога совести – нет?
Может, для этого человеческого слюнтяйства он слишком совершенен? Как, скажем, Чингисхан или Сталин? Я, дескать, всеведущ и всеблаг, лучше меня и нет никого, а ежели что неладно получилось, так это людишки-муравьишки поганые виноваты по слабости и греховности своей… Вот и фюрер вопил в последние свои денечки: если германская нация оказалась неспособна уничтожить даже славянские народы, она вообще не заслуживает права на существование!
Но такого не может быть.
Значит – каково ему терпеть все это…
Дрожь.
И, как всегда, но с каждым разом все сильнее и острее – страх. Не смогу. Уже не смогу, я теперь не тот. Незачем даже приниматься, мучиться попусту; только мучением и обернется этот рывок – всегда неожиданный и всегда в неизвестность. Больше ничем. Ибо: старость, тупость, черствость, онемение души, немота сердца…
Но попробовать я должен. Иначе незачем жить, иначе – в петлю. Да собственно, даже и в петлю лезть не понадобится, потому что не пробовать – это уже и будет петля. Должен. Не знаю кому; всем. И себе. А может быть, еще двум-трем самым близким… или тем, кто мог бы стать близкими… Кого я хотел бы назвать близкими, но кого никогда, никогда, даже если напишу – но об этом пока думать не надо, об этом можно будет подумать только если счастливо напишу и потом запью как раз от этих мыслей, от этого самого "никогда" – даже если напишу, уже не смогу никогда назвать близкими… Но может быть, Симагин хотя бы прочтет. И – Ася.
Здесь, наоборот, в эти дни лило, как, наверное, никогда за все лето. Маленький, изгвазданный по самую крышу "пазик" торчал на сочленении расквашенной, жирно блестящей грунтовки – по которой он, бороздя и утюжа жидкую грязь брюхом, дополз сюда и по которой ему еще предстояло как-то выползать обратно – и асфальтового шоссе, влево уходящего к Грозному, а вправо к Ачхой-Мартану. "Пазик" и приполз от Грозного, из Ханкалы – но отрезок шоссе слева был до полной непроходимости разрушен взрывами. Пришлось ехать к точке встречи кружным путем.
Резкий, душный и влажный ветер несся над чуть всхолмленной равниной, шипя в трясущихся ветвях придорожных кустарников и то морща, то распуская, то морща вновь коричневую воду в лужах. Тяжелые черные тучи медленно ворочались на небесах, и каждая, казалось, старалась задавить другую, они словно боролись за власть над небом – хотя что им, таким одинаково черным, было делить? А когда между ними вдруг мелькал слепящий голубой просверк, над горами, едва угадывавшимся в плывущей серой мути, тихо загоралась нездешне прекрасная радуга.
Ася давно уже перестала выбирать, где посуше, и заботилась теперь только о том, чтобы вязкая грязь не стащила с ног сапоги. Она стояла на обочине шоссе, метрах в семи впереди "пазика", не решившегося выехать на асфальт и только задравшего нос на крутом подъеме с грунтовки на насыпь настоящей дороги, – а рядом стояли еще две женщины, такие же, как она. Ветер трепал их немилосердно, но они не замечали ветра; не замечали и друг друга, хотя успели в пути и познакомиться, и подружиться, и пореветь друг у друга на плече.
Теперь все трое молчали и неотрывно смотрели на шоссе вправо. Чеченцы опаздывали; ну разумеется, должны же они показать, кто тут хозяин. Два боевика, которых обменивали сегодня, и охранявшие их ребята оставались покамест в "пазике", и головы их виднелись сквозь заляпанные глинистыми брызгами стекла. Боевики оставались совершенно спокойны, несмотря на задержку; они-то были уверены, что свои их не подведут.