Станислав Лем - Рукопись, найденная в ванне
Появилось десятка два офицеров в парадных формах и при саблях. Они проверили документы у штатских, штатские проверили остальных офицеров, меня как-то в общем замешательстве не заметили. "Ага, – подумал я, – это охрана". К лифту я пробиваться не стал, поскольку не особенно торопился к Эрмсу. Внезапно раздался звуковой сигнал, на этаж прибывал лифт, возникла толчея, беготня, но все были сама бдительность, сабли позвякивали на портупеях, охрана засунула руки глубоко в карманы, наверное, взводя курки, поля всех шляп двинулись вниз, головы поднялись вверх, ярко освещенная кабина лифта остановилась, два адъютанта с серебряными шнурками на портупеях бросились к ручке двери.
Из уст в уста пронеслась весть: "Адмирадир! Уже здесь!"
Офицеры быстро образовали в коридоре строй, посреди которого случайно оказался и я. Было очевидно, что прибыла какая-то важная персона, и сердце у меня забилось от волнения.
Из лифта, какого-то специального лифта-люкс, обитого красным дерматином, увешанного картами и гербами, вышел маленький старичок в мундире, прямо-таки залитом золотом, слегка волоча левую ногу. Он окинул быстрым взглядом вытянувшихся по струнке офицеров, а потом, седой, сухой, рябоватый, выкрикнул безо всякого напряжения, словно нехотя, из одной лишь многолетней привычки, хлестнул бичом:
– Здорово, ребята!
– Здра-жла-госп-дир! – загремел одетый в мундиры коридор.
Старец покривился, словно уловил фальшивую ноту, но ничего не сказал, лишь звякнул золотой накидкой с орденами, укутывавшей его грудь, и двинулся вдоль шеренги. Сам не знаю, как так получилось, но я был в ней единственным штатским.
Возможно, привлеченный серым пятном моей одежды, он внезапно остановился.
"Вот сейчас, – промелькнуло у меня в голове. – Броситься ему в ноги, признаться, просить!" Однако я продолжал стоять. Он хмуро посмотрел на меня, задумался, звякнул орденами и вдруг спросил:
– Штатский?
– Так точно, штатский, го…
– Служишь?
– Так то…
– Жена, дети?
– Разв…
– Н-да! – сказал он добродушно.
Седой, с кустистой растительностью на лице, он раздумывал, шевеля бородавкой, выступающей меж усов. Он и в самом деле был рябоват, вблизи это было весьма заметно.
– Тайный, – хрипло и еле слышно произнес он. – Тайный… видать, сразу видать! Бывалый, дошлый, тайный. Ко мне!
Он поманил меня пальцем руки, затянутой в снежную белизну перчатки. Руку при этом он держал на ремнях портупеи, где она терялась среди шнуров и звезд. С сердцем, готовым выскочить из груди, я выступил из шеренги. Охрана засуетилась за его спиной, но самый плечистый из уборщиков прокашлял, словно давая понять, что умывает руки. Я под шепоток свиты двинулся вслед за старцем, дожидаясь лишь подходящей минуты, чтобы броситься к его ногам. Мы маршировали по коридору. Офицеры у белых дверей судорожно замирали, словно наше приближение действовало на них, как удар тока. Они вытягивались, откидывали голову и отдавали честь. Перед Отделом Присвоения и Лишения Наград нас ожидал его начальник, престарелый полковник при шпаге. Мы последовательно миновали залы Дипломатии, Эксгумации, Допуска и Реабилитации, но вот, наконец, перед двумя дверями, ведущими в залы Разжалования и Награждения, адмирадир звякнул и остановился.
Я стоял сбоку от него. К нему чинно приблизился начальник Отдела.
– Нда? – допустил его адмирадир до доверительного шепота. – Какая торжественность?
– Контрторжественность, господин адмирадир…
Он принялся нашептывать в восковое ухо высокопоставленной особы, видимо, описывая порядок церемоний. До меня доносилось что-то типа: "пять – рвать – сиять – давать".
– Нда! – бросил адмирадир.
Величественным шагом он приблизился к двери зала Разжалования и замер у порога.
– Тайный, ко мне!
Я подскочил к нему. Он какое-то время стоял на месте, приняв монументальную позу, потом, помрачнев, поправил пальцем орден, надвинул кивер и резко, неумолимо вошел внутрь. Я последовал за ним.
Это был воистину тронный зал, но при этом явно траурный. Стены его покрывало искусно уложенное складками черное сукно, на черных шнурах свисали сверху зеркала самого крупного калибра – тяжелые овалы венецианского стекла, подслеповатые мрачные отражатели с покрытием из разведенной свинцом ртути, собиравшие все освещение окружавшей обстановки. По углам были расставлены такие же зеркальные катафалки: вплавленные в эбеновое дерево пластины холодного стекла, сияющие, словно глаза в безумном ужасе, диски посеребренной бронзы. В выпуклых висячих зеркалах все раздувалось, грозя лопнуть, в вогнутых, по углам, весь зал уменьшался, свернутый по складкам перспективы. Среди этих безжизненных свидетелей долженствующей вскоре наступить контрторжественности на роскошном ковре с изображением змей и иуд стояли по стойке смирно пять офицеров в парадной форме, с аксельбантами, галунами, при саблях.
Смертельно бледные, при виде адмирадира они застыли, лишь звезды орденов искрились у них на груди да покачивались на плечах серебряные шнуры и кисточки.
Великолепие их внешнего облика, казалось, опровергало то, чего можно было бы ожидать, но я сразу понял свою ошибку. Адмирадир прошелся перед строем в одну сторону, потом в другую и наконец, оказавшись перед крайним, вскричал:
– Позор!
Он замолчал, нахмурился, словно был чем-то недоволен, и дал знак погасить верхний свет.
Края зала погрузились в полумрак, из которого призрачно выглядывали нацеленные на середину зеркала. Адмирадир отступил на границу света, но так было совсем плохо. Он вернулся, и когда под огнями засеребрилась его седина, судорожно заглотнул воздух.
– Позор! – бросил он им в лицо.
Потом повторил, уже значительно громче:
– Позор! Позор!
После этого он снова замер, неуверенный, должен ли считаться первый, в некотором смысле пробный выкрик, а потому был ли он выкрикнут троекратно, но уже задрожал вокруг его седины серебряный ореол, ордена поторопили трепетным перезвоном, и…
– Пятно! – загремел он, – на чести мундира! Грязь! Докатились!! Предатели!!!
Он накалялся, но еще сдерживал свой гнев.
– Подлецы!.. Оказанное доверие!..
Возмущался он по-стариковски, с достоинством.
– Безжалостно!.. Во имя!.. От лица всех нас!.. Разжалую!
Когда он выкрикнул это последнее страшное слово, я подумал, что церемония уже закончилась, но он еще только начал.
Он без слов подскочил к первому, вытянулся и схватил усыпанную бриллиантами звезду, украшавшую грудь офицера. Он потянул ее сначала слабо, словно бы снимая с ветки созревшую грушу, а может, ему жаль было так поступать со столь высоким знаком отличия, но она уже хрустнула, оторвалась и осталась у него в руке. Мерзкий это был хруст, но – делать нечего, и он принялся лихорадочно срывать, как на поле боя, как с трупа, звезды, шнуры, кисти, все, что только мог. Он метнулся к другому, чтобы продолжать это занятие, и швы, видимо, предварительно умело ослабленные знающим свое дело портным, поддавались чрезвычайно легко, но так, что было отчетливо слышно. Он швырял знаки отличия, отобранные заслуги бриллиантовыми молниями на ковер, топтал драгоценности, давил их, а офицеры, слегка пошатываясь от его то робких, то неистовых усилий при срывании наград, смертельно бледные, подавали грудь вперед. В огромных зеркалах появлялись многократные повторения благородной, блистающей праведным гневом седины, иногда из стеклянного мрака выплывало источающее презрение око, громадное, словно глаз глубоководной рыбы, зеркала отражали в себе и множили фрагменты вырванных с мясом нашивок и эполет, а в самых больших, по углам зала, в бесконечность уходила аллея позора. Утомившийся старец некоторое время тяжело дышал, затем, опершись на мою руку, принялся раздавать пощечины. Когда и с этим было покончено, я должен был сломать о колено сабли, поочередно извлекаемые из ножен, причем делая это, будучи штатским, я еще более усугублял падение офицеров. Сабли были чрезвычайно прочные, и я от этих усилий вспотел. После этого мы оставили погрузившийся во мрак зал Разжалований и через зал Награждений, тоже со множеством зеркал, подошли к обитым шкурой розового слоненка резным дверям, которые настежь распахнул перед нами адъютант.
Я вошел вслед за адмирадиром, и мы оказались одни в огромном кабинете.
Посредине стоял напоминавший крепость письменный стол с маленькими колоннами, за ним – удобно расположенное глубокое кресло; со стен из золотых рам властно и мудро смотрели глаза адмирадира, облаченного в полные великолепия мундиры, а в углу стояла его мраморная статуя, на коне и в натуральную величину.
Он сам снял кивер, отстегнул саблю, подал мне и то и другое, а пока я высматривал, куда бы положить эти инкрустированные золотом предметы, расстегнул застежку воротника, слегка отпустил пояс, повозился с пуговицей под самой шеей, издавая при каждой операции слабые вздохи облегчения, наконец, посмотрев вокруг с нерешительной улыбкой, расстегнул верхнюю пуговицу брюк. Допущенный, таким образом, до конфиденциальности, я стал колебаться, не следовало ли мне тоже ответить улыбкой, но пожалуй, это было бы с моей стороны дерзостью. Старец с чрезвычайной осторожностью опустился в глубь кресла и некоторое время тяжело дышал.