Рэй Брэдбери - Тёмный карнавал: фантастические произведения
Собаки, молнии, кошки, автомобили, грибовидные облака и кровожадные тигровые лилии!..
Каждый новый участник игры своим ответом вызывал все больший энтузиазм. Мы вдруг обнаружили, что смеемся. Этот замечательный старик был просто неиссякаемым источником хэппенинга, капризом природы, проявлением неуемной воли Господней, согласно которой нас, разобщенных, точно сшивали в единое целое.
Слоны! Кабины лифтов! Набатные колокола! День Страшного Суда!
Когда доктор садился в автобус, нам абсолютно ничего друг от друга не было нужно. Но теперь!.. Словно прошел невероятный снегопад, и невозможно было не говорить о нем, или из-за внезапного перепада в напряжении разом сгорели два миллиона домов, и это событие объединило нас, обездоленных, заставив болтать друг с другом, смеяться и даже хохотать до слез, и мы чувствовали, как эти слезы очищают нам души и лица.
Каждый ответ казался смешнее предыдущих, но громче всех восхищался и прямо-таки скисал от смеха сам доктор Брокау, великий ученый, старый высокий человек, удивительный целитель, который задавал вопросы, получал на них ответы и этим избавлял любого от того клубка тайных и мучительных противоречий и тревог, что таился внутри. Киты. Бурые водоросли. Покрытые травами луга Исчезнувшие города. Прекрасные женщины… Он останавливался. Поворачивался к собеседнику. Присаживался рядом. Снова вскакивал. Пестрая рубашка хлопала, как парус. Наконец он воздвигся прямо передо мной:
— Ну а вы что видите, сэр?
— Разумеется, доктора Брокау!
Его смех оборвался, как от выстрела. Он снял черные очки, потом снова нацепил их и схватил меня за плечи, желая получше рассмотреть.
— Саймон Винклаус, вы ли это?
— Я, я! Господи, доктор, я думал, вы давным-давно умерли и похоронены. Чем это вы занимаетесь?
— Занимаюсь? — Он дружески жал мне руку, нежно поглаживал меня по плечу и даже по щеке, потом оглядел себя и с извиняющимся видом забавно фыркнул. — Занимаюсь? Ничем не занимаюсь — я на пенсии. Взял да и ушел. И через день оказался за три тысячи миль от того места, где вы видели меня в последний раз… — Его пахнувшее мятой теплое дыхание коснулось моего лица. — Теперь я здесь известен прежде всего как… нет, вы только послушайте!.. как человек в рубашке Роршаха!
— В чем? В какой рубашке? — Я был потрясен.
— В рубашке Роршаха.
Яркий, похожий на залетевший с карнавала воздушный шарик, он легко опустился на сиденье со мною рядом.
Я ошеломленно молчал.
Мы ехали по берегу синего моря, над головой сияло летнее небо.
Доктор смотрел вперед, но словно читал мои мысли, написанные на небесных скрижалях меж облаков.
— Вы спросите почему? С чего вдруг? Я все еще вижу перед собой ваше удивленное донельзя лицо, когда много лет назад мы встретились на летном поле. В тот самый день, когда я уезжал навсегда. Мой самолет следовало бы назвать «Счастливый Титаник». На нем я навеки бесследно канул в бездонную голубизну небес. И все же вот он я, во плоти! Не пьяница, не безумец, не жалкий старикашка-пенсионер, высохший от скуки. Где же я был? Что? Почему? Каким образом?
— Да, — сказал я, — действительно, почему же вы все-таки — при таком удачном раскладе — внезапно ушли на пенсию? У вас было все — мастерство, репутация, деньги. Ни намека на…
— Скандал? Ни единого! Но тогда почему же, спросите вы? Да потому, что у меня, старого верблюда, сломался не один горб, а сразу целых два! Было две соломинки. И непростые. Удивительные! Итак, горб номер один…
Он помолчал. Искоса глянул на меня из-под черных очков.
— Можете говорить как на исповеди, доктор, — успокоил я его. — Клянусь, я буду молчать.
— Как на исповеди? Это хорошо. Что ж, спасибо.
Автобус легонько тряхнуло.
Голос доктора тоже дрогнул было и тут же зазвучал как обычно.
— Вы, наверно, помните мою фотографическую память? Я и благословлял, и проклинал ее, ибо помнил абсолютно все. Все, что когда-либо говорил, видел или делал сам, все, чего касался или слышал, — все мгновенно усваивалось мною и оседало в памяти навек; все это я мог вспомнить или воспроизвести и через сорок, и через пятьдесят, и через шестьдесят лет. Все, все застревало вот здесь, точно попав в ловушку. — Он легонько коснулся висков кончиками пальцев. — Сотни психических больных, день за днем, год за годом — и ни разу не пришлось мне проверять что-либо по записям в медицинских картах! Я довольно скоро понял, что мне достаточно всего лишь включить свою память «на перемотку». Разумеется, истории болезни я вел и тщательно хранил, но никогда в них не заглядывал. Не слушал магнитофонные записи бесед с пациентами. Ну вот вам и пролог для последующих событий и моих, всех кругом шокировавших, поступков.
В один прекрасный день на шестидесятом году жизни я услышал от своей пациентки некое слово и попросил ее повторить. Почему? Неожиданно я почувствовал, что мои полукружные каналы как бы расширились, в них словно открылись под давлением свежего холодного воздуха невидимые шлюзы. «…И верил», — сказала та женщина. «Я думал, вы сказали «зверя», — удивился я. «О нет, доктор, «верил»!»
Всего одно слово. Один-единственный камешек, упавший с края в бездну, но повлекший за собой лавину! Ибо я совершенно отчетливо слышал, как она сказала: «Он любил во мне зверя» — обычная «пикантная» история из области секса, не правда ли? Тогда как на самом деле она сказала: «Он любил меня и верил», — а это, как вы сами понимаете, совсем другой коленкор.
В ту ночь я не мог уснуть. Я курил, смотрел в окно. Голова и слух были какими-то удивительно ясными, словно я наконец избавился от насморка, не проходившего лет тридцать. Я сомневался в себе самом, в своем прошлом, в собственных чувствах и ощущениях; часа в три ночи, окончательно запутавшись, я помчался в клинику — и, разумеется, обнаружил там то, что оказалось хуже всего.
То, что было занесено в истории болезни моей секретаршей — а медицинских карт было сотни! — совершенно не совпадало с тем, что хранилось у меня в голове!
— То есть…
— То есть, когда я услышал «зверя», на самом деле это было «верил»! «Зов» превратился в «зоб». «Лоб» звучал для меня как «гроб» и наоборот. Я слышал «кыш!», хотя кто-то говорил «мышь». «Лапу» я воспринимал как «шляпу», а «лень» — как «день». В слове «да» мне слышалась «беда», а в слове «нет» — «привет» или даже «омлет». «Запор» превращался в «забор» или «набор», «зуб» — в «дуб», «черт» — в «корт»… Короче, что ни назови, все я слышал неправильно. Десятки, сотни миллионов неверно расслышанных слов! Я весь похолодел от ужаса, меня трясло! Боже мой! Великий и милосердный! Что же это такое? Поистине я стал игрушкой в руках Судьбы.
Столько лет практики! Столько пациентов! Господи, Брокау, восклицал я, захлебываясь от рыданий, ты же подобен Моисею, настолько давно спустившемуся с горы Сион, что слово Божье стало звучать в ушах его не громче писка блохи. И теперь, на склоне дней, постаревший и умудренный, ты пожелал, как и Моисей, перечесть то, что молнией написано было на священных скрижалях, и обнаружил: написано там нечто совсем иное, чем помнится тебе!
И тогда этот отчаявшийся Моисей оставил все свои посты и бежал в ночь. Хорошо понимая причину своего отчаяния, я сел в поезд и поехал в Фар-Рокавей — возможно, из-за печального отзвука в этом названии, напоминавшего мне о каменистой пустыне.
Я шел по берегу реки, слушая плеск неспокойной воды и грохот приближавшейся грозы, и в душе у меня тоже безумствовала буря. «Как, — яростно спрашивал я себя, — как мог ты жить наполовину глухим и даже не замечать этого?! Ты и узнал-то об этом сейчас только потому, что — исключительно по воле случая! — слух, этот дар Божий, вернулся к тебе! Как же ты мог быть таким беспечным?»
Единственным ответом мне был страшный раскат грома над песчаными дюнами.
Ну вот и все о том, какова была та соломинка, что сломала первый горб на спине дурацкого верблюда в человечьем обличье.
Некоторое время мы оба молчали.
Автобус, покачиваясь, катился по золотившейся в лучах солнца прибрежной дороге; в окна залетал легкий ветерок.
— А вторая соломинка? — наконец решился тихонько напомнить я.
Доктор Брокау задрал на лоб свои темные французские очки-поляроиды, и солнечные зайчики, отражаясь от стекол, запрыгали по темноватому салону автобуса. Мы оба молчали, глядя на вспыхивавшие крошечные радуги, — вид у доктора был сперва отрешенный, потом во взгляде его мелькнуло восхищение и наконец нечто похожее на озабоченность.
— Зрение! Проницательность! Способность увидеть текстуру, разглядеть мельчайшие детали! Разве это не чудо? Разве не достойно восхищения? Да, именно восхищения! А что это, в сущности, такое — зрение, проницательность, интуиция? Да и действительно ли мы так уж хотим увидеть и познать наш мир?