Далеко за полночь - Брэдбери Рэй Дуглас
— Ну конечно же сможем. Кто нам запретит?
— Они, — произнес я.
— Кто это они? — удивился Билл.
— Не важно, — сказал я. — Подожди и увидишь.
— Ой, — отмахнулся Билл. — Ну ты чудной.
— Да ты не понимаешь! — закричал я. — Вот ты играешь, бегаешь, ешь, и все это время они водят тебя за нос, а сами заставляют тебя думать иначе, вести себя иначе, ходить иначе. И в один прекрасный день ты перестанешь играть и у тебя будет ворох забот!
На лице у меня проступил горячий румянец, кулаки сжались. Я был бледен от гнева. Билл со смехом отвернулся и пошел прочь. «Кто поймает — молодец!», — пропел кто-то, зашвыривая мяч через крышу дома.
Можно продержаться весь день без завтрака и обеда, а как насчет ужина? Когда за ужином я опустился на свой стул, мой желудок громко заурчал. Я вцепился в колени, глядя только на них. Не буду есть, говорил я себе. Я им покажу. Я буду бороться.
Папа прикинулся тактичным.
— Пусть остается без ужина, — сказал он матери, увидев мое пренебрежение к еде. И, подмигнув, добавил: — Потом поест.
Весь вечер я играл на теплых кирпичных улицах нашего городишки, с грохотом пиная консервные банки и лазая по деревьям в сгущающихся сумерках.
Когда в десять я пришел на кухню, я понял, что все напрасно. На дверце холодильника висела записка: «Угощайся. Папа».
Я открыл холодильник, и на меня дохнуло легким холодом, смешанным с запахом замороженной еды. Внутри оказались остатки аппетитнейшего цыпленка. Корешки сельдерея были уложены, словно вязанки дров. В зарослях петрушки спела клубника.
Руки мои замелькали. Они двигались так быстро, что мне казалось, будто их у меня целая дюжина. Как на изображениях восточных богинь, которым поклоняются в храмах. В одной руке помидор. Другая хватает банан. Третья тянется к клубнике! Четвертая, пятая, шестая руки, застигнутые на полпути, держали — каждая, — кто кусок сыра, кто оливку, кто редис!
Полчаса спустя я сел на колени перед унитазом и быстро поднял сиденье. Затем без промедления открыл рот и засунул ложку далеко-далеко вглубь, запихивая ее все дальше и дальше внутрь судорожно давящейся глотки…
Лежа в постели, я содрогался, ощущая во рту остатки кисловатого привкуса и радуясь, что все же избавился от еды, которую так бездумно проглотил. Я ненавидел самого себя за эту слабость. Я лежал — дрожащий, опустошенный, снова голодный, но теперь уже слишком больной, чтобы есть…
Утром я был очень слаб и явно бледен, так что мать даже заметила по этому поводу:
— Если к понедельнику тебе не станет лучше, — сказала она, — пойдем к доктору!
Была суббота. День, когда можно кричать во всю глотку и никаких тебе серебряных учительских колокольчиков, которые могли бы прервать этот крик; день, когда во мраке длинного зала кинотеатра «Элит» на бледном экране двигались гигантские бесцветные тени, а дети были просто детьми, а не растущими организмами.
Я увидел, что никого нет. Утром, вместо того чтобы пойти слоняться вдоль Северной прибрежной линии железной дороги, где горячее солнце бурлило на длинных металлических параллелях, я проторчал дома, пребывая в ужасной нерешительности. И к тому времени, когда я все-таки добрался до лощины, был уже почти вечер и здесь никого не было; все ребята побежали в город смотреть кино и сосать лимонные леденцы.
В лощине было так одиноко, она казалась такой нехоженой, такой древней и заросшей, что мне стало не по себе. Никогда не видел, чтобы здесь было так тихо. Виноградные лианы спокойно свисали с деревьев, ручей скакал по камешкам, и птицы щебетали в вышине.
Я пошел по секретной тропе, прячась за кустами, то останавливаясь, то продолжая свой путь.
Кларисса Меллин шла по мосту как раз в тот момент, когда подошел я. Она возвращалась домой из города, неся под мышкой какие-то маленькие свертки. Мы смущенно поздоровались друг с другом.
— Что ты сейчас делаешь? — спросила она.
— Так, гуляю, — сказал я.
— Совсем один?
— Да-а-а. Остальные парни в городе.
Она помедлила в нерешительности, а затем спросила:
— Можно мне с тобой погулять?
— Думаю, да, — ответил я. — Пошли.
И мы пошли через лощину. Она гудела, как огромная динамо-машина. Казалось, все в ней замерло на месте, вокруг стояла тишина. Летали стрекозы, то проваливаясь в воздушные ямы, то паря над сверкающими водами ручья.
Когда мы шли по тропе, рука Клариссы столкнулась с моей. Я вдыхал влажный запах лощины и приятный, незнакомый запах Клариссы рядом со мной.
Мы пришли к тому месту, где тропы пересекались.
— В прошлом году мы построили хижину вон там, на дереве, — сказал я, указывая наверх.
— Где? — Кларисса подошла вплотную ко мне, чтобы проследить за направлением моего пальца. Не вижу.
— Вон там, — сказал я дрогнувшим голосом, показывая еще раз.
Очень спокойно она обвила рукой мою шею. Я был так удивлен и ошарашен, что чуть не закричал. И тут ее губы, дрожа, прикоснулись к моим, а мои руки сжали ее в своих объятиях, внутри меня все дрожало и пело.
Тишина была похожа на зеленый взрыв. Вода в ложе ручья продолжала бурлить. У меня перехватило дыхание.
Я знал: все кончено. Я погиб. С этого момента начнутся тесное общение, еда, зубрежка языков, алгебры и логики, беготня и волнения, поцелуи, объятия и весь этот водоворот чувств, который захлестнет меня и утащит на дно. Я знал: теперь я погиб навечно, и не испытывал по этому поводу никаких чувств. Но я испытывал другие чувства, я плакал и смеялся одновременно, и тут ничего нельзя было поделать, только обнимать ее и любить всем моим исполненным решимости, бунтующим телом и разумом.
Я мог бы продолжать свою войну против матери, отца, школы, еды, того, что написано в книгах, но я не мог бороться против этого сладкого вкуса на своих губах, этого тепла в моих объятиях и этого нового запаха в моих ноздрях.
— Кларисса, Кларисса, — кричал я, сжимая ее в своих руках, ничего не видящими глазами глядя через ее плечо и шепча ей: Кларисса!
Попугай, который знал папу
The Parrot Who Met Papa 1972 год
Переводчик: О.Акимова
О похищении, разумеется, раструбили на весь мир.
Понадобилось несколько дней, чтобы эта новость во всей ее значимости прокатилась от Кубы до Соединенных Штатов, до парижского Левого берега[3] и наконец докатилась до маленькой кафешки в Памплоне, где спиртное было отменным, а погода почему-то всегда стояла прекрасная.
Но как только смысл этой новости дошел до всех по-настоящему, народ начал обрывать телефоны: из Мадрида звонили в Нью-Йорк, а из Нью-Йорка пытались докричаться до Гаваны, чтобы только проверить — ну, пожалуйста! — проверить эту чудовищную новость.
И вот прозвонилась какая-то женщина из Венеции, которая сообщила приглушенным голосом, что в этот самый момент она находится в баре «У Гарри» в полной депрессии: то, что произошло, ужасно, культурному наследию грозит огромная, непоправимая опасность…
Не прошло и часа, как мне позвонил один писатель-бейсболист, который прежде был большим другом Папы, а теперь по полгода жил то в Мадриде, то в Найроби. Он был в слезах или, судя по голосу, очень близок к тому.
— Скажи мне, — вопросил он с другого конца света, — что произошло? Каковы факты?
Ну что ж, факты были таковы: в Гаване, на Кубе, примерно в четырнадцати километрах от принадлежавшей Папе виллы Финка-Вигия, есть бар, куда он обычно заходил выпить. Тот самый бар, где в честь него назвали специальный напиток; не тот утонченно-изысканный ресторан, в котором он обычно встречался с вульгарными звездами от литературы типа К-К-Кеннета Тайнена[4] или, м-м-м-м… Теннеси У-Уильямса[5] (как сказал бы мистер Тайнен). Нет, это не «Флоридита»; это незамысловатое заведение с простыми деревянными столами, опилками на полу и огромным, похожим на пыльное облако зеркалом позади барной стойки. Папа приходил сюда, когда вокруг «Флоридиты» кружило слишком много туристов, желающих посмотреть на мистера Хемингуэя. И то, что там произошло, не могло не стать сенсацией, даже большей сенсацией, чем то, что он сказал Фицджеральду о богатых,[6] и большей сенсацией, нежели история о том, как он дал пощечину Максу Истмену в тот далекий день в кабинете Чарли Скрибнера.[7] Новость эта касалась одного старого-престарого попугая.