Татьяна Мудрая - Девятое имя Кардинены
— Она сама учится, компаньеро, — ответила Диамис. — И кто-то без нас ее опекает и по головке гладит. Дай бог, чтобы той левой рукой, о которой наша правая попросту не знает.
Вот что еще было необычно: хоть Танеида хозяйка была по молодости лет никакая, их сарай неуклонно приобретал уютные жилые очертания. Возвращаясь из экспедиций, Диамис заставала студента-историка за чисткой ее уникальных серебряных поясов; физик ремонтировал люстру; биолог смахивал пыль с чучел; математик составлял налоговую декларацию, до чего у нее самой никогда не доходили руки. А Картли на кухне изготовлял кофе по какому-то особо вонючему рецепту.
Вот этот Картли, неясно чей знакомый, приятный с виду молодец, похожий на иберийского еврея, был приставлен непонятно к какому делу. Как-то, впрочем, Диамис поймала их с Танеидой на заднем дворе. Выставив на линию огня штук тридцать пустых бутылок, они с усердием, достойным лучшего применения, разносили вдребезги стеклотару, причем стрельба с обеих сторон шла кучная. Что радовало еще меньше — карикатурные граффити на противоположной стене были с изяществом дополнены пулевыми отверстиями на месте глаз и кое-каких прочих жизненно важных органов.
— Серьезный народец, однако, — пробурчала Диамис почти без голосу.
Кто-то из «учителей» уже пытался в ее присутствии склонять имя настоящего отца ее приемной дочери во вполне определенном краснобойцовом контексте, великой тайной это, понятно, было только для официальных лиц. Однако сама девушка никак в этот контекст не вписывалась.
— Умение вышибить мозги ближнему своему бывает весьма полезно, — сказала Диамис, когда они остались наедине с Танеидой, — но есть и лучшие способы с ним поладить.
— Им я учусь тоже, — кратко ответила девушка.
«Как бы это не о принцессиной свите было сказано», — подумала про себя старуха. Но нет, пожалуй. Единственное утешение для Диамис в таковых ее скорбях: люди вокруг были серьезные, ни поросячества, ни обжимания по углам себе не позволяли. Танеида держала себя со своими мужчинами ровно, по-деловому и без малейшего кокетства. Не муза ученых, не фея революции — просто искатель знаний. «Клеймо носит», — непонятно подшучивали над ней. Впрочем, эту шуточку Диамис довелось разгадать в то роковое утро, когда она вернулась из поездки несколько раньше ожидаемого срока. Неслышной своей походкой, чтобы не разбудить старуху-прислугу, прошла в парадную спальню, где стоял гардероб с ее городской одеждой и бельем, и в центре своей широкой супружеской кровати увидела некую ожившую скульптурную группу.
Завидев ее, Картли вскочил, отряхнулся, как собака, и деликатно прикрыв ладошкой срам, побежал за ширму одеваться. Танеида натянула на себя простыню. После того, как он, облачившись и вежливо попрощавшись с обеими дамами, удалился, настала долгая пауза.
Танеида первая прервала ее, ляпнув:
— Мы ничего не испортили. Верховая езда, «большой шпагат», ритуальные танцы…
— И парные гимнастические выступления особого рода, понятно, — саркастически прибавила Диамис.
— Мы женаты со вчерашнего дня.
— С кем, этим-то боевичком? И, верно, по католическому закону. Ведь имущества у него, я полагаю, столько, что как на два ни дели, всё нуль будет. А в недалеком будущем и вообще получится по девять грамм свинца на каждого.
— Ина Диамис, я думала, вы добрее. Хотя мне и так нельзя здесь оставаться.
— Я тебя не гоню, дочка. Просто я уж такая старая чертовка всю жизнь… Ох, а учение твое? — спохватилась.
— Что поделаешь, не судьба, — Танеида совсем по-взрослому пожала плечами. — Отложить придется. В городе про дочку Эно Эле только глухой не слышал. Кстати, учиться ладить с мужем — тоже наука немалая.
— Муженек-то у тебя ненадежный. Слинял и оставил тебя мне на съедение.
— Положим, вы не очень-то страшная, верно?
Вдруг Диамис опустилась на пол, по-бабьи мотая головой от горя. И Танеида, как была, во всем великолепии природной своей оболочки, вскочила с постели, уселась рядом на ковер, обнимая и утешая.
Из сказанного и сделанного в прошлые времена, из мрачноватого пророчества Диамис вытекает нижеследующий разговор в ложе для прессы зала Верховного Военного Трибунала города Эрка.
— Слушай, Имран, что для тебя с Кергом интересного в этих нескончаемых процессах экстремистов и всякой прочей оппозиции? Ну, он хоть практикуется в своем ремесле, защищает других и заодно свою персону от тайных на нее покушений.
— Но твоя газета послала же тебя сделать репортаж?
— А, я старая, заезженная газетная кляча, а ведь тебя пускают по следу сенсаций.
— Нынче я сам пустился. Керг адвокат отличный, помимо всего прочего: с подковыркой. Один он стоит целой второй полосы. А в подсудной группе, ну которая своих соратников по эксу выводила с боем из централа, есть одна любопытная девчонка. Вместе со своим то ли мужем, то ли просто дружком прикрывала отступление, так ей почем зря шьют половину трупов. Вот, смотри — рядом с тем цыганом, это они оба и есть.
— Прехорошенькая. Однако на мой вкус бледновата.
— Если она не оправдает наших надежд, хоть полюбуюсь. Что бледновата, оно понятно. Ходят слухи, что была беременна, но это дело в тюрьме уж очень быстро рассосалось.
— Поскольку беременных нельзя приговаривать к расстрелу и даже выводить на суд, им чреватый, тюремная прислуга, так сказать, способствует. Ну, времена пошли! Доказать, ясное дело, ничего нельзя, и сами жертвы помалкивают. Слушай, ты, никак, их последние слова на диктофон собираешься записывать? Всё чушь. Кто отказывается, кто толкает свою идеологию, кому рот зажимают — как обычно. Противники у нашего президента не очень солидные.
— А вот и моя подопечная встает. Ну же!
И тут голос, не такой уж громкий, но совершенно необычного тембра и полетности, наполняет залу суда, отдаваясь во всех ушах:
— Я хочу только просить прощения. У убитых мною, если они слышат. У тех, кто родил их на свет и делил их ложе. У их детей. У моего сына, которому не дали родиться в камере сапоги моих охранников. Пусть все будет взвешено, измерено и признано тем, что оно есть в самом деле!
Слова, на первый взгляд, не такие уж значимые, но идущие вразрез с тем, что ожидалось в зале и ложах. И молчание, поглотившее все разнообразные чувства.
Имран с торжеством обернулся:
— Вот тебе и бомба, кляча газетная, жучок бумажный! Черт, вот умница ведь, скажи? Если бы она начала с самой сути, ей бы живо рот запечатали. Положим, у собак дяди Эйти есть, как всегда, хороший шанс отмыться…
— Да беги же ты отсюда, Имран, уноси свою бомбу в диктофоне вместе с башкой, пока обе целы! А я приговор еще послушаю. Надо же, с прощения начать, а кончить… Чего она добилась наверняка, так это расстрела за финальную дерзость.
Мелкий дождь липнет к лицу, губам, векам. И боль давит грудь всякий раз, когда вздохнешь. Старая сука — боль ждет у края земли. Картли велел: не удерживайся на ногах, когда выстрелят, сразу катись под откос, это твой шанс. Он был умный, Картли, и всегда ее учил, а она училась, ведь учиться — ее работа. Так она и упала, поэтому тяжело, невозможно теперь подняться. Глина. Липкое. Темно вокруг или это только в глазах, ведь через темноту она видит тех, кого заставляет сторониться: и старика, и молодых, и самого Картли. Холодно, хотя одежду им всем оставили. Надо бы взять и надеть пиджак Картли, как по вечерам, когда они разгуливали по городу, но духу не хватит.
Танеида встает, опираясь на правую руку; она откуда-то знает, что надо уходить к противоположному краю оврага. Пока землей не засыпали. Не сейчас, ладно? — спрашивает она кого-то невидимого, но ощутимо близкого. Утром, когда дождь перестанет… Хотя утром те как раз и придут, копатели… Там, в невообразимой дали, отчетливо белеет ствол березы. Ну ладно, вот сейчас дойду до нее — и конец.
Почему-то ей удается удерживаться на ногах без опоры. «То не я иду, то мной идут», — по-дурному вертится в голове. Мамушка Катерина, Кати, говорила так к концу дня, когда уставали ноги у обеих. Мы пробирались из Южного Лэна все ближе к северу и обменивали нитки, ленты, бусы и прочую мелочь на зерно и чистый хлеб, и к концу дня короба оттягивали спину, но тогда это было хорошо, это означало и еду, и ночлег. А сейчас спереди тянет — онемело, а чуть шевельнуть и то страшно. Спины вовсе нет. И лопается, булькает при вдохе и выдохе. Взяться руками за ствол и стоять. Опуститься на колени и ползти. Трава лезет в лицо, какая она соленая! Всё, я больше не могу. Еще немного. Она опирается на сжатые кулаки, пытаясь оторваться от земли — и проваливается в чьи-то объятия: теплые, надежные, огромные как мир.
И с дальнего конца этого мира слышится:
— Нет, ты смотри! Полкилометра ползти с глубокой раной. Это что, сердце?
— Что ты, тогда ей бы сразу конец. Скорее легкое — видишь, пена розовая. Пуля не разрывная, живой останется, вон какая упрямая.