Татьяна Мудрая - Девятое имя Кардинены
Тут вмешалась старшая жена. Вот Дзерен, «Джейран», была и посейчас, в свои пятьдесят, красавица: узколицая, сероглазая, с медовой кожей, и все ее стройное тело точно пело в движении. Отвела молодуху за локоть:
— Ты хорошо им сказала, но больше так не отвечай.
— Почему?
— Они зубоскалят, потому что им жутковато. Мой Абдо говорил, что когда тебя нашли, то приняли сперва за старуху, потом за злую джинну и лишь убедившись, что ты умираешь от жажды, поняли, что ты обыкновенная женщина.
Кое-что из сказанного она поняла, уже в первый раз переплетая косу. Волосы были того же цвета, что у побратима. (Не думай! Не вспоминай! Он не твой уже.) В палатке Дзерен, где ее поселили, было зеркало: серебряное, полированное. Оно отразило привядшую от ветра кожу, резко выступившие скулы и нос, глаза, где застыла темная вода. Провела рукой по гладкой поверхности:
— Что же Аллах обо мне хорошо позаботился. Кто меня здесь отыщет, если я не нахожу себя сама?
Перед надвигающейся зимой работы им хватало, даром что княжеские жены. Она бралась за всё, что на нее спихивали девчонки и о чем просила Дзерен: черпаком разливала в миски кешиков и конных пастухов жидкое варево из пшена и бараньего сала, пахтала масло и вытрясала войлоки после ночи, штопала халаты и шаровары, валяла сукно и чистила огромные котлы. За последним занятием ее поймала Дзерен.
— Так не годится, — поднесла к своему лицу ее руку, черную от сажи, с расплющенными подушечками и сбитыми ногтями. — У тебя гибкие пальцы, красивые. Что-нибудь приходилось держать в руках, помимо оружия?
Снова затащила ее к себе, принесла таз нагретой воды, мыло в яркой фольге, утиральник. Сбоку положила серебряную коробочку с душистой мазью и футляр с ножницами, пилочками, щеточками для волос, бровей и ресниц. По шагрени футляра вытиснен узор, а на каждой стальной вещице — золотая инкрустация и еще колечко впаяно, на пояс или косник цеплять. В свое время дядюшка подарил Идене почти такой, но не столь замысловатый — с запада, не с востока родом.
— Пользоваться этими игрушками сумеешь? Дарю.
Дзерен была старшая сестра, «аба» Стагира. Трудно было понять — то ли он приближен к Абдо-кахану по причине родственных с ним связей, то ли она так независима благодаря поддержке влиятельного братца. Вообще женщины, хоть на улице и занавешивались вплоть до глаз большим платком, захлестнутым вокруг шеи, в разговорах и повадке были смелее горянок. К мужчинам ниже себя по положению подходили первые и со всеми говорили не отворачиваясь. Ценили себя выше и держали себя с достоинством — выбранные, желанные, недоступные для грязи чужого вожделения.
Действовали здесь и какие-то совсем непонятные запреты. В отсутствие мужчин они с Дзерен прибирались в палатке кахана. Особой роскоши четвертая жена тут не заметила: разве что внутренняя войлочная подкладка под наружный кожаный верх и толстый ковер из того же войлока на полу были чуть новее, чем в семейных шатрах его воинов. Бумаги в футлярах, лакированный столик, где стоят чайник и две чашки, оружие, самое простое по отделке… кое-что из техники… А вот когда Дзерен вошла в дом к Стагиру и ее напарница попыталась следовать за ней, охрана ее не пустила. Один из стражей даже хлестнул по плечу камчой, что висела у него на запястье: небольно и безо всякой злобы, напоказ, будто собаку учат — знай свое место.
Началась зима, малоснежная, с сухим, резким ветром. Земля стала каменной. Скот отогнали в места тебеневки — добывать корм из-под снежного покрова. Дзерен учила «четвертую» прясть на веретене — той, с ее умными руками и сильными пальцами, и это давалось легко.
За веретеном и застал ее, одну в палатке, сестрин братец вскоре по возвращении отряда Абдо-кахана. Она отложила работу, поспешно натянула конец темного платка на рот и нос.
— Говорила, что правоверная, а не знаешь, что в доме и тем более перед родней покрываться черным — грех, беду и смерть накличешь.
— Позови кахана, пусть он мне подтвердит.
— Я хочу говорить с тобой без него.
— А я не буду отвечать.
— И не надо. Я тебя спрошу, а ты молча подумай. Часовой мне рассказал, как тебя плетью второпях вытянул. Храбрый человек бы разгневался, слабый — испугался. Ты приняла это как данность. Какова твоя суть?
Она забыла придерживать ткань, та размоталась. Платок упал.
— Дальше. Твой родной язык — один из динанских. Ты знаешь на нем слова, которым девушек, мягко говоря, нарочно не учат. По-нашему ты говоришь варварски, иногда с трудом находишь, как выразить мысль, — а в то же время слов у тебя внутри много, и даже старинных. Какого ты рода?
— И последнее. Живя среди мусульман, зачем прятать Коран, Тору и Инджиль, Евангелие, на дно сундучка со своими тряпками? Мы почитаем все три эти книги, хотя по-разному. Какой ты веры?
Она вскочила.
— Какое вы имели право учинять мне обыск?
— Женщина, ты подумай. С той стороны, откуда ты явилась, на нас валится столько всякой мрази, что не только обыскать — допросить как следует не успеваем. Твое имя — заведомая кличка. Твой обычай странен и для женщин, и для мужчин. И ты хочешь, чтобы я оставил тебя в покое?
— Аллах в небе! Почему ты меня тогда не зарубил? — крикнула она.
Стагир помолчал, стоя по-прежнему на пороге и ощупывая ее глазами. Наконец решительно шагнул к ней.
— Потому что я люблю задавать вопросы, даже такие, которые остаются без ответов. И задавать их живому человеку, а не медузе, которую прибой вытащил из моря и расплющил о береговые камни.
— А где тогда твое море, Стагир? — спросила она по-эркски, чуть врастяжку.
— Мы с абой родом из рыбацкой деревушки на севере, по эту сторону гор, — ответил он ей вполголоса. — Языки там смешивались, поэтому я понимаю их все.
— Может быть, в те времена ты мог бы доплыть до меня на лодке… Стагир, я в твоей руке. Но, молю тебя, не заставляй меня вспоминать.
Он уже пришел в себя, чуть скривил губы в полупрезрительной усмешке: женщина всё обертывает по-женски, не прямо, а с хитростью… Повернулся и рывком выскочил через кошму, прикрывающую дверной проем.
Киншем. Кобылица с огромным сердцем, которая оставляет за флагом всех кровных жеребцов. Какой демон подсказал ей назваться этим прозвищем?
Она была из «потерявших себя». Это Абдалла понял, едва заглянув в ее глаза — черные провалы, где фараон мог бы утонуть со всем своим войском. Единственно чтобы уберечь ее, дать подняться от того, что она, как понимал кахан, совершила раньше, назвал он ее своей женщиной. А потом захотел ее по-настоящему и робел войти из-за этого: опасался то ли сопротивления, то ли — еще больше — покорства, безразличия, с которым она принимала все, что было ее долей в новом для нее мире.
Сначала он рассердился, что Дзерен еще ее не отделила, как приказал. Потом зашел к ней среди дня посмотреть убранство — и разгневался еще пуще. У его пастухов, не то что кешиков, дома богаче бывает. И какое ей дело до того, как он сам обставился? Он господин, он владетель, и уж это никому не приходится доказывать!
Выскочил в досаде — а на самом деле, от той мальчишеской боязни. Джинна… дьяволица… дочь Иблиса… Говорит — глаза долу, идет — травы не приклонит к земле. А ведь он запомнил, как летела над ее головой карха Стагира и какие веселые и злые глаза стали у нее в этот миг. Воин! Что же мне, во главе своих всадников ее брать, как крепость?
И так настропалив себя, горячий, злой, полный старческой похоти, ввалился как-то поздно вечером к ней. Она уже лежала на своем низком ложе в ночной одежде, и лампа-ночник горела у изголовья: читала толстую книжку размером в половину его ладони. Подняла на него взор. Встала, положила ему на плечи свои руки и уткнулась лбом в его волосы.
И всё встало на свои места. Нет, он не обольщался: не то что любви — простого желания не вызывал он у нее. Но так, как он ее брал, обнимают свою землю после долгой разлуки или входят в глубокое озеро, чтобы смыть прах с души и тела.
Дзерен тоже приняла все как надо — умница она, его северянка.
— Я твоя прошлая любовь и ныне держательница рода, это и есть мое достояние. Те две сироты — утеха твоя на склоне лет. А Киншем — она не для мужского желания и не для игрушек. Она для власти. Уж поверь мне: ты сделаешь ее первой.
— А она захочет? — только и спросил.
— Нет. Ты захочешь.
Абдо-кахан по-хозяйски похлопал рукою по темно-красному в черных разводах ворсовому ковру, устилавшему пол.
— Вот теперь то, что я хотел. Зимы у нас лютые, одни войлоки не защитят от низового ветра.
И шелков он надарил своей Киншем — для халатов по здешней моде, с высоким стоячим воротом и глубокой пазухой, чтобы в грудь не дуло. И овчин на шубейку и шапочку, чтобы в обносках Дзерен ей не ходить. И теплые сапожки со слегка раздвоенным каблуком — в стремя становиться. И — синий атласный чехол на голову, спускающийся пониже плеч, с сеточкой перед самыми глазами: в город ездить. Хороша же я буду в городе, подумала она. Если вообще туда выберусь.