Эрнст Гофман - Собрание сочинений. Том 1
Сергей. А дамы?
Коричневый. Обнимают друг друга!
Серый. Беда! Когда я это вижу, у меня мурашки бегут по спине. Это плохой знак, худший, чем если после обеда какой-нибудь гурман прижимает к сердцу или, вернее, к желудку, для лучшего пищеварения, всех без разбору, и друга, и недруга. Лучезарно-солнечный взгляд и то бывает часто подобен солнечному удару, за которым следуют буря с грозой, а уж объятья и вовсе схожи с ласками Железной девы, разрезающей человека на части своим объятьем. Я видел, как одна певица ласково обняла за шею другую, но при этом так ущипнула ей горло, что та, тяжело раненная, не могла петь несколько вечеров.
Коричневый. Это была злая чертовка! Нет, у моих дам это — выражение самой нежной любви!.. Просто невероятно, сколь скромны потребности моих артистов и сколь небольшим жалованьем они потому довольствуются!..
Серый. Артисты!.. Актеры!.. Скромные потребности… небольшой оклад!.. Вы надо мной подшучиваете!.. Где вы нашли субъектов такого рода?
Коричневый. Они повсюду к моим услугам, ибо я везде нахожу молодые таланты, которые хотят посвятить себя искусству и которые я, обладая хорошим чутьем на такие вещи, умею пустить в дело. Не далее как третьего дня я ангажировал одного любовника, молодого человека великолепных природных качеств и образованности, блестящего таланта и благороднейшей души… Я вспомнил, что мне сейчас как раз нужен нежный отец…
Серый. Что, сударь?.. Надеюсь, вы не собираетесь пополнить свой состав за счет моего театра?.. Имейте в виду, что, привыкнув к грандиозному, никто не соблазнится странствующей труппой…
Коричневый. Что вы, никто из вашего театра мне не подойдет…
Серый. Я, видно, и впрямь должен быть высокого мнения о вашем замечательном театре, если вы находите моих славных артистов никуда не годными…
Коричневый. В некотором субъективном смысле. Следуя своему принципу, я беру только артистов, которые не играли ни в одном театре.
Серый. И эти молодые люди без опыта, без навыков…
Коричневый. Прекрасно играют, получив у меня лишь несколько уроков, и неотличимы от моих опытнейших актеров.
Серый. Ах! Понимаю!.. Точно так же, как раньше химерной драмой, вы дразните меня теперь идеальной труппой… Актеры, какими они могли бы быть!.. Воздушный замок вашей иронической, прихотливой фантазии.
Коричневый. Вовсе нет. Моя труппа поселилась вместе со мной в этой гостинице. Все мои люди находятся в комнатах над нашими головами.
Серый. Что?.. Поселились здесь, и я не слышу никакого шума?.. Ни громкого разговора, ни трелей, ни смеха, ни беготни вверх и вниз по лестницам, ни призывов к лакею?.. Не готовят ни горячего, ни холодного завтрака?.. Не звенят стаканы?.. Не может этого быть!
Коричневый. Может!.. Такое спокойное поведение — главная добродетель моей труппы, сразу вызывающая известное уважение к ней на новом месте. Бьюсь об заклад, они сидят все в одной комнате и заучивают наизусть роли!
Серый. О, любезнейший друг и коллега! Давайте поднимемся, я должен увидеть вашу труппу собственными глазами, и если то, что вы сказали, подтвердится, это будет счастливейший, поучительнейший день моей жизни. О, если бы вдруг кто-нибудь из ваших замечательных слуг искусства пожелал сменить странствующий театр на оседлый…
Коричневый. Как ваши актеры, уважаемый коллега, не годятся для моего театра, так и мои оказались бы совершенно не пригодны для вашего. Вы знаете, что если актера, вполне эффектно взаимодействующего с театром, который держится каких-то определенных принципов, вырвать оттуда отдельно, то в другом театре на него порой просто невозможно смотреть. Однако пойдемте!
Коричневый взял Серого за руку, поднялся с ним по лестнице и отворил комнату, посреди которой стоял большой ящик. Со словами: «Вот моя труппа!» Коричневый откинул крышку…
…И Серый увидел множество марионеток, самых изящных и складных из всех, какие он когда-либо видел!
Фантазии в манере Калло. Часть первая
Жак Калло
Отчего, дерзновенный искусник, не могу я отвести взора от твоих диковинных фантастических листков? Отчего не дают мне покоя твои создания, часто лишь двумя-тремя смелыми чертами намеченные? Гляжу неотрывно на это роскошество композиций, составленных из противоречивейших элементов, — и вот оживают предо мною тысячи и тысячи образов, и каждый зримо и твердо, сверкая наиестественнейшими красками, выступает вперед, возникая нередко из самых отдаленных глубин фона, где его поначалу и разглядеть-то было невозможно.
Никакой другой мастер не сравнится с Калло в умении втиснуть в самые узкие пределы столь несметное изобилие явлений, кои с удивительной ясностью предстают нашему взору, соположенные друг с другом и неотделимые друг от друга, так что каждая единичность, себе довлея, вместе с тем встраивается и в совокупность. Что с того, что несговорчивые судьи попрекали его незнанием законов композиции и распределения света! Самый закон его искусства и заключается в преодолении живописных правил, а точнее говоря, его рисунки суть лишь отражения тех фантастических причудливых образов, что оживлены волшебством его неутомимой фантазии. Ибо даже в его картинах, взятых из жизни, во всех этих шествиях, баталиях[102] и т. п. есть некая решительно своеобычная жизненность, придающая его фигурам и их сочетаниям черты, я бы сказал, вместе и странного и знакомого. Даже и самые низкие проявления повседневности — к примеру, его крестьянская пляска под пиликанье музыкантов, рассевшихся, подобно птахам, на древесных ветках, — предстают в ореоле некой романтической оригинальности, и оригинальность эта дивным образом затрагивает душу, наклонную к фантастическому. Ирония, сталкивающая человеческое с животным и тем выставляющая на посмеяние всю ничтожность суеты людской, — такая ирония свойственна лишь глубоким умам, и для серьезного, проникновенного созерцателя в гротескных созданиях Калло, этих частию людях, частию животных, обнаруживаются все те потаенные связи, что сокрыты под маскою скоморошества. Разве не превосходен, к примеру, его черт, коего нос при искушении св. Антония вырастает в ружье, неотступно нацеленное на праведника? Потешный черт-пиротехник на том же рисунке, равно как и кларнетист, коему надобен особый орган, дабы сообщить необходимую полноту дыхания своему инструменту, столь же восхитительны.
Замечательно, что Калло и в жизни был столь же смел и дерзок, как в своих добротных, крепких рисунках. Рассказывают, что, понуждаемый Ришелье изобразить взятие его родного города Нанси[103], он не обинуясь ответствовал: скорее он отрубит себе палец, нежели талантом своим увековечит унижение своего государя и отечества.
И если поэту или литератору явления обыденной жизни предстают как бы в атмосфере романтического призрачного царства его души, если он изобразит их в этом облекающем их сиянии словно в причудливом чужестранном наряде, — не дозволительно будет ему по крайности сослаться в свое оправдание на этого мастера и сказать: «Я хотел работать в манере Калло»?
Крейслериана (I)
Откуда он? — Никто не знает. — Кто были его родители? — Неизвестно. Чей он ученик? — Должно быть, большого мастера, потому что играет он превосходно; а так как у него есть и ум и образование, то его терпят в обществе и даже доверяют ему преподавание музыки. Нет сомнения, что он действительно был капельмейстером, — прибавляли к этому дипломатические особы, которым он однажды, в хорошем расположении духа, представил документ, выданный дирекцией …ского придворного театра. Там значилось, что он, капельмейстер Иоганнес Крейслер, только потому был отставлен от своей должности, что решительно отказался написать музыку для оперы, сочиненной придворным поэтом; кроме того, за обедами в гостинице, в присутствии публики, он много раз пренебрежительно отзывался о первом теноре и в совершенно восторженных, хотя и непонятных, выражениях оказывал предпочтение перед примадонною одной молодой девице, которую обучал пению.[104] Впрочем, он мог бы сохранить за собою титул придворного капельмейстера и даже возвратиться к своей должности, если бы совершенно отказался от некоторых странностей и смешных предрассудков, — как, например, от своего убеждения, что подлинной итальянской музыки более не существует, — и если бы добровольно признал превосходные качества придворного поэта, которого все считали вторым Метастазио[105]. Друзья утверждали, что природа, создавая его, испробовала новый рецепт и что опыт не удался, ибо к его чрезмерно чувствительному характеру и фантазии, вспыхивающей разрушительным пламенем, было примешано слишком мало флегмы, и таким образом было нарушено равновесие, совершенно необходимое художнику, чтобы жить в свете и создавать для него такие произведения, в которых он, даже в высшем смысле этого слова, нуждается. Как бы то ни было, достаточно сказать, что Иоганнес носился то туда, то сюда, будто по вечно бурному морю, увлекаемый своими видениями и грезами, и, по-видимому, тщетно искал той пристани, где мог бы наконец обрести спокойствие и ясность, без которых художник не в состоянии ничего создавать. Оттого-то друзья никак не могли добиться, чтобы он написал какое-нибудь сочинение или не уничтожил уже написанного. Иногда он сочинял ночью, в самом возбужденном состоянии; он будил жившего рядом с ним друга, чтобы в порыве величайшего вдохновения сыграть то, что он написал с невероятною быстротою, проливал слезы радости над удавшимся произведением, провозглашая себя счастливейшим человеком… Но на другой день превосходное творение бросалось в огонь. Пение действовало на него почти губительно, так как при этом его фантазия чересчур воспламенялась и дух уносился в неведомое царство, куда никто не отваживался за ним последовать; напротив, он часто целыми часами разрабатывал на фортепьяно самые странные темы в замысловатых контрапунктических оборотах и имитациях и самых искусных пассажах. Когда это ему удавалось, он несколько дней кряду пребывал в веселом расположении духа, и особая лукавая ирония уснащала тогда его разговор на радость небольшому задушевному кружку его друзей.