Юзеф Крашевский - Твардовский
Увидел он молодых девушек, взгляд которых возбуждает мысль о первой любви, о рае, о невинности. Но что могло связывать его с ними?.. Он видел взрослых девиц, которые, смотря на свет, чувствовали, что они нужны ему, необходимы, как хлеб, но могли ли согласоваться надежды их с его холодною мудростью?
Он видел и тех полуувядших, полумолодых, полустарых женщин в том возрасте, которым замыкается молодость, но не начинается еще старость; он смотрел на них с мыслью наслаждения, потому что и эти женщины имеют еще свою цену в глазах мужчины, но могла ли такая женщина выбрать для себя слабого старика, высохшего над книгами, могла ли она выбрать его, когда ей надобно было помолодеть самой, освежиться молодым дыханием, которое припомнило бы ей те лета, о которых она и думать не смеет… и не может.
Видел Твардовский счастье богачей, их пышность и роскошь, их жизнь — жизнь сибаритов дохристианского Рима, истраченную на наслаждения и хитрости, — и хотел испытать эту жизнь, но чувства его не были приготовлены к этому счастию, с которым сибарит сродняется в колыбели, для которого родится.
Видел Твардовский столы, ломившиеся под тяжестью яств и напитков, и хотя чувствовал щекотание аппетита, но понимал в то же время, как мало мог воспользоваться этим наслаждением, привыкнув есть только для поддержания жизни.
Так проходили у него перед глазами поочередно все наслаждения света и, проходя мимо него, казалось, плевали ему в глаза и кричали:
— Прочь от нас, истасканный старичишка; прикройся дырявым плащом гордой науки и ступай жить с молью книг твоих: ты стар для нас.
Таким образом, мало-помалу, убедился Твардовский, что время, в которое он мог бы воспользоваться всеми удовольствиями света, прошло для него, что дьявол был прав; он убедился, что для наслаждения необходимы свежие чувства и сердце, не истраченное в борьбе с трудами и наукою; убедился, что в то время, когда начиналось для ума его могущество ведения, начинали тратиться и силы чувства.
«Что же еще даст мне свет, — думал он, поникнув головою, — что мне осталось в нем? Не найду ли я средства выбраться из отчаянного своего положения? Я продал душу дьяволу за счастие, но ошибся в выборе этого счастия: меня ослепила наука. И неужели я должен остаться так же неудовлетворенным, испытав удовольствия света, каким остался, испытав тайны науки? Вот вопрос!.. Итак, жизнь наша — не что иное, как горькая шутка!..» — в первый раз еще приходили на ум Твардовскому такие мысли, и он чувствовал свою ничтожность перед силою Промысла, и в эти-то минуты незаметно вставали перед ним в тумане прошлого воспоминания, отрадные и спасительные воспоминания о вере и молодости. И видел он свои невинные лета, детские чувства и верования, с которыми был так счастлив, о которых всегда так жалел, и в то же самое время какой-то тайный голос шептал ему, что это были только минуты счастия, что то был век надежды, и только надежды!..
— И все надежда, одна надежда! — воскликнул он. — И не мудрее ли всех после этого тот из людей, кто умеет жить одними надеждами, не думая о действительности?.. Но есть у меня надежда: надежда воспользоваться благами и наслаждениями света. Ожидая лучшего, я пока буду жить этою надеждою.
XXI. Как Твардовский влюбился
В это время в Кракове жил один ученый профессор. Случайно женился он, и была у него прехорошенькая дочка, также, быть может, случайно. Ганна была красавица. Представьте себе бледное личико, золотистые кудри и взгляд черных глазок, взгляд, который так и прожигал насквозь. С розовых губок ее никогда не сходила плутовская улыбка, улыбка юного возраста, которая не знает завтра и верит во все: в себя, в счастье, в добродетель; которая еще не знает эгоизма, но уже понимает самоотвержение и чувствует всю его цену.
Такова была Ганна, в которую влюбился Твардовский. Глупый старик! Он думал, что может сойтись с нею во всем, что они поймут друг друга, в то время как между ними лежало целое море преград, целый свет, целые века.
Ганна, в которой уже говорило сердце, которая уже не раз слышала признание юноши, когда тот, встречаясь с нею издалека, расцвеченный румянцем стыдливости, говорил ей на немом языке глаз: «Люблю тебя», — Ганна отскочила с ужасом, увидев перед собою мудреца, от которого пахло наукой и гнилью точимых червями книг, гордого славой, холодного, иссохшего, бледного и морщинистого. Она не знала, что подумать о нем, и приписала столкновение с ним слепому случаю. Но когда он подошел к ней в другой и третий раз, когда в полуугасшем взоре его она отгадала его мысли и желания, то задумалась не на шутку. Она вспомнила народную поговорку: «Хлопцу — жену, девке — мужа, обоим смерть!» и со страхом подумала: «Неужели это мой суженый?..»
Мудрец наш не приходил, однако ж, в отчаяние от холодности Ганны, хотя и оскорбила его самолюбие мысль, что любовь этой молодой девушки, которую мог возбудить один взгляд какого-нибудь молокососа, не сдавалась ему, победителю науки и мудрости человеческой. Тогда только заметил он, как несовершенна, как неполна была эта мудрость, потому что мнение света того только называет мудрецом, кто изведал, испытал его, кто жил в нем и понял его. А Твардовский знал свет только по слуху, по книгам, знал мыслью.
Не теряя надежды со временем понравиться Ганне, Твардовский шел все далее по дороге любви. Напрасно сидел он с Ганною по целым часам, она слушала его и зевала от скуки. Она смотрела на него иногда с изумлением, вычитывала его огромную славу на морщинистом челе его, дивилась ему, уважала его, но любить не могла. Только полуугасшим взором своим осмеливался Твардовский говорить ей о любви, убегая всякого словесного объяснения, которое могло сделать его смешным в глазах Ганны. Не взирая на все это, он не терял надежды; самолюбие ослепляло его. Он утешал себя софизмами несчастных любовников. «Не сегодня, так завтра, не завтра, так когда-нибудь», — твердил он.
И отходил от Ганны Твардовский и снова возвращался к ней. Наступало вожделенное завтра, а Ганна становилась все холоднее, все равнодушнее, опасаясь, чтобы отец не выдал ее за Твардовского против ее воли. Наконец равнодушие Ганны переменилось в скуку, в презрение. Сначала она была доверчива, как дитя, теперь, обдумав свое положение, она стала избегать Твардовского. Кривились перед ним ее розовые губки, морщилось белое чело; в беседе с Твардовским она молчала или грустно и недоверчиво покачивала головкою.
Твардовский не оставлял ее; сидел с ней по целым дням и откладывал со дня на день решительное объяснение, оно казалось ему смешным и преждевременным. Наконец он решился открыться. Ганна засмеялась, просила его не шутить с нею и убежала. Пристыженный, озлобленный Твардовский проклял всех женщин, заперся в своей комнате и думал уже о любовном зелье, которое бы могло приворожить к нему жестокосердую Ганну. Но он еще не так сильно и пламенно любил ее, чтоб мог решиться на это последнее средство. Он только испытывал себя; ему хотелось узнать, был ли он в состоянии внушить любовь, не прибегая ни к каким средствам. Убедившись в противном, он оставил Ганну без сожаления. Любовь его была скорее в голове, чем в сердце, а оттуда ему легко было ее вытеснить.
Потом он подумал, что Ганна была слишком молода для него, и решился искать другой невесты.
Найти было нетрудно. У краковского бурмистра Вейгеля была дочка, лицом, правда, похуже Ганны, да зато поумнее ее и постарше летами. Считали ей двадцать три года, но, по всей вероятности, родительская любовь для собственной и ее выгоды искусно уменьшала эти годы, тем более, что сама пани бурмистрова не оставляла претензий казаться молоденькою. Твардовский предсказывал себе тут больше успеха, но горько ошибся. Бурмистровна была посмелее, опытнее Ганны, а так как вдобавок около нее, или, лучше сказать, около отцовских талеров, увивалось порядочное количество молодежи, то она и решилась отвечать Твардовскому так:
— Напрасно ваша милость будете стараться о том, чтоб покорить себе женское сердце; пора эта давно прошла для вас. Вы не можете понравиться женщине; вы устарели над мыслью и книгами, обвенчались с премудростью. Подумайте сами: не смешно ли в ваши лета быть влюбленным и гоняться за женщиной, как юноша?
Горька была эта истина и тяжело ее было слышать Твардовскому. «Вейгель богат, — подумал он, возвращаясь домой, — у дочери его набита голова отцовским золотом; поищем лучше бедную: эта, наверно, будет сговорчивее». Но и бедная не хотела идти за Твардовского, потому что и бедные девушки умеют одинаково ценить тот единственный цветок в грустной пустыне жизни, который мы называем любовью. Если некоторые из молодых девушек в надежде какого-нибудь выигрыша и косились на Твардовского, то и Твардовский не верил их любви; он знал, что под блестящим платьем кроется иная подкладка.
Испытывая таким образом и себя, и других, Твардовский все более и более убеждался, что поздно было думать ему о любви и волокитстве. Тут-то блеснула в его голове свежая, новая мысль, за которую он ухватился с жадностью. Он вздумал возвратить себе молодость. С этой целью он позвал Матюшу и, запершись с ним в комнате, сказал ему: