Z – значит Захария - О`Брайен Роберт К.
Когда он заговорил, я сидела у окна и потому не слышала нескольких первых слов. Потом его реплики стали более отчётливыми.
— ...какое там на двадцать четыре часа, Эдвард! Ни на двадцать четыре минуты! Если хочешь найти свою семью — валяй, ищи. Но костюм останется здесь, и дверь будет заперта. Даже не пытайся вернуться обратно!
Пауза. Он слушает ответ Эдварда.
Несчастный Эдвард. Я быстро разобралась в ситуации. Они с мистером Лумисом оказались заперты в подземной лаборатории — по-видимому, кроме них, больше там никого не было. Должно быть, оба задержались, возможно, что-то срочно доделывали перед прибытием вашингтонской делегации, а тут началась бомбёжка. У них имелось радио — а может, даже и телевизор — так что они знали, что произошло. Полагаю, у них был и телефон, но от него было мало толку уже после первого часа войны.
У Эдварда снаружи осталась семья — жена Мэри и сынишка Билли, и он умирал от тревоги за их судьбу.
Я понимаю его чувства. По всей вероятности, сначала он боялся выйти наружу — их район активно забрасывали атомными бомбами, это тебе не просто принесённые ветром радиоактивные осадки. Но через несколько дней, когда всё поуспокоилось, Эдвард хотел выйти и найти своих родных — и вот тогда-то между коллегами и начались раздоры.
Оба знали: снаружи царит чудовищная радиация, а у них в лаборатории — единственный в мире защитный костюм. Костюм один, а людей двое. Вот почему в своих кошмарах мистер Лумис твердил Эдварду, что его жена и сын мертвы; а Эдвард, очевидно, продолжал цепляться за надежду, что есть люди, которые, спрятавшись в погребе или в бомбоубежище, всё же могли выжить.
Вот почему он просил костюм, пусть всего лишь на одни сутки. Найти своих, если они живы; а если мертвы... тогда эта мучительная неопределённость прекратится. Может, он хотел посмотреть на них в последний раз, может, похоронить... Не знаю.
Мистер Лумис не был женат; во всяком случае, я так думаю, что не был, хотя сам он об этом никогда не упоминал. И он не хотел, чтобы Эдвард брал костюм. Зачем, если всё равно его родные погибли?
А мистер Лумис продолжал разговаривать с невидимым собеседником:
— Откуда мне знать, что ты вернёшь костюм? А если что-то пойдёт не так?
И через паузу:
— Конечно, они все умерли! Ты же слышал радио. Итаки больше нет, Эдвард. И даже если ты найдёшь их и они окажутся живы — что тогда?
Тишина.
— Ты это серьёзно — уйдёшь от них, чтобы принести сюда костюм? Чёрта с два! Не ври мне, Эдвард!
А потом опять:
— Костюм, Эдвард, костюм. Ты только подумай: ведь это же наверняка самая ценная вещь, когда-либо сделанная человеком. Его нельзя подвергать износу ради таких глупостей, как визит к твоей мёртвой жене.
Бедный Эдвард. Он продолжал умолять. И, представьте себе, мне хотелось, чтобы мистер Лумис отдал костюм своему коллеге, хотя я и понимала, почему он стоял на своём. А ещё я недоумевала, почему Эдвард просто не взял желаемое и точка? Или хотя бы не попытался? Если уж на то пошло, должен же мистер Лумис был когда-нибудь спать.
Через несколько минут я узнала — именно так и случилось: он заснул. Вот тут-то и началась самая ужасная часть его кошмара: мистер Лумис, слабый, еле живой, пытался кричать от злости и страха, а вместо этого у него получался тоненький визг, от которого кровь стыла в жилах. Он опять порывался вскочить с постели, сесть, потрясти кулаками, но был так измотан, что не смог этого сделать; мне даже не понадобилось удерживать его.
Теперь мне стало известно, почему Эдвард умолял дать ему костюм, а не попросту взял его. Потому что у мистера Лумиса было ружьё (или, во всяком случае, так моему пациенту виделось в бреду). Я теперь понимала почти всё, что говорил мистер Лумис, а он поносил Эдварда такими отвратительными, грязными словами, что я не желаю пачкать ими бумагу.
А потом он сказал:
— Ты вор и лгун, Эдвард, но ты ничего не добьёшься. Отойди от двери!
Пауза.
— Нет! Я тебя предупредил! Я буду стрелять! Костюм защищает от радиации, но он не может остановить пулю!
Я вспомнила. Именно с такими словами он впервые обратился ко мне, когда я нашла его больным в палатке! Я тогда держала в руке ружьё, и это зрелище пробудило в нём воспоминание о той разборке с Эдвардом; теперь он опять словно бы вернулся к тому моменту. Он угрожал застрелить Эдварда, как сделал это в лаборатории, где пытался не дать коллеге выйти за дверь.
Прошло ещё несколько секунд — и всё закончилось. Мистер Лумис издал глубокий, томительный стон, за которым последовали хриплые сдавленные всхлипы. Мне показалось, что он пытается плакать. Затем больной закрыл глаза и затих, слышалось только дыхание — быстрое и лёгкое, как у маленького зверька, спасающегося бегством. Я попыталась проверить его пульс, но ощутила не биение, а лишь трепыхание — такое слабое, еле заметное, что посчитать было невозможно.
Неужели он действительно стрелял в Эдварда? И если да, то сильно ли ранил? Тут в мою голову пришла идея, которая мне вовсе не понравилась, однако я решила, что всё равно сделаю это. Аккуратно сложенный костюм лежал на стуле у кровати больного. Я подошла, расправила мягкий пластик и поднесла к окну, к свету.
То, чего я страшилась, оказалось правдой. На середине груди, на расстоянии примерно трёх дюймов друг от друга располагались три дырочки. Их залатали — то есть, на них наплавили кусочки пластика, так что костюм снова стал герметичным, но если посмотреть изнутри, то можно увидеть отверстия, оставленные пулями — круглые и довольно большие. Если в тот момент, когда были выпущены эти три пули, Эдвард находился внутри костюма — без всякого сомнения, он был убит.
Вечер
Сейчас около десяти. Я в спальне, сижу у окна при свете лампы. Похоже, мой больной больше не бредит; он лежит тихо и недвижно, но я понятия не имею, доживёт ли он до утра. Руки и ноги у него холодны, как лёд; дыхание еле заметно. Я уже и не пытаюсь мерить ему температуру — ничего хорошего из этого не получится, лишь потревожу его покой. Всё равно я больше ничего не могу для него сделать.
Я осознала это чуть раньше, когда день перетекал в вечер. На редкость опустошающее и гнетущее чувство. Больше не было смысла в постоянном дежурстве у постели больного — он и так не мог ни выбраться из неё, ни даже выпасть. Уже тогда руки его стали совсем холодными, поэтому я принесла ещё одно одеяло и горячую грелку. Приподняла больному голову и попыталась влить в него немного чая. Наверно, что-то он и проглотил; я не совсем уверена. Глаза его были всё время закрыты, лицо бледное до синевы, а веки — пурпурные, почти прозрачные.
Тут мне кое-что пришло в голову. Пожалуй, это могло бы принести ему какую-то пользу. Я ещё раз наведалась к больному, а потом вышла и закрыла за собой дверь. Покинув дом, я направилась к церкви. Библия была у меня с собой. Не могу сказать, что отличаюсь каким-то особым религиозным рвением, нет. Я просто не знала, что ещё можно для него сделать. А раз так, то остаётся только молиться. Я сказала, что это могло бы принести ему пользу, но на самом деле я надеялась, что это могло бы как-то помочь мне самой. Не знаю, чего мне, собственно, хотелось. Но моему пациенту нужна любая помощь, какую только можно получить; и мне тоже.
Закат был прекрасен, но меня одолевали такие мрачные мысли, что было не до любования его красотой. Фаро решил составить мне компанию, чему я очень обрадовалась. Он даже захотел войти вместе со мной в церковь, и я ему разрешила, велела только вести себя тихо.
Стены нашей церкви изнутри выкрашены белым, правда, краска немного поблекла и в тусклом вечернем свете выглядела бледно-серой. Церквушка совсем маленькая — всего одна квадратная комнатка с семью скамьями; но только у двух из них есть спинки, остальные больше похожи на садовые лавочки. Кафедры для проповедника нет, вместо неё лишь небольшой подиум. За алтарём два узких окна, в боковых стенах тоже по окну, столь же узких, так что в церквушке всегда царит полумрак. И тишина.