Роджер Желязны - Роза для Экклезиаста
Я выпивал за работой галлоны кофе и смешивал коктейли из бензедрина с шампанским.
Каждое утро М'Квайе учила меня по два часа, иногда еще по вечерам. Остальные четырнадцать часов я занимался сам.
А ночью лифт времени уносил меня на самое дно…
Мне снова шесть лет, я учу древнееврейский, греческий, латинский, арамейский.
В десять я украдкой поглядываю в «Илиаду». Когда отец не источал адский огонь или братскую любовь, он учил меня раскапывать слова в оригинале.
Боже! Как много на свете оригиналов и как много слов! В двенадцать лет я начал замечать разницу между тем, что он проповедывал, и тем, что я читал.
Энергия его догматов сжигала все возражения.
Это хуже всякой порки. Я научился держать рот закрытым и ценить поэзию Ветхого Завета.
— Боже, прости меня! Папочка, сэр, простите! Не может быть!..
И вот, когда мальчик окончил высшую школу с наградами по французскому, немецкому, испанскому и латинскому языкам, отец заявил четырнадцатилетнему шестифутовому пугалу, что хочет видеть его священником. Я помню, как уклончиво отвечал сын.
— Сэр, — говорил я, — я хотел бы поучиться еще с годик и пройти курс теологии в каком-нибудь университете. Я еще слишком молод, чтобы сразу идти в священники.
Голос бога:
— Но у тебя дар к языкам, сын мой. Ты можешь читать молитвы на всех языках в землях Вавилона. Ты рожден быть миссионером. Ты говоришь, что еще молод, но время несется водопадом. Начни раньше, и ты будешь служить богу дольше. Представляешь, сколько дополнительных радостей тебя ожидает!
Я не могу ясно вспомнить лицо отца и никогда не мог. Может, потому, что всегда боялся смотреть на него.
Несколько лет спустя, когда он лежал в черном среди цветов, плачущих прихожан, молитв, красных лиц, носовых платков, утешающе похлопывающих рук, торжественно скорбных лиц, я смотрел на него и не узнавал.
Мы встретились за девять месяцев до моего рождения, этот незнакомец и я. Он никогда не был жесток — только строг, требователен и презрителен ко всем проступкам. Он заменял мне мать. И братьев. И сестер. Он терпел меня в приходе Святого Джона, вероятно, из-за меня.
Но я никогда не знал его; и человек, лежащий теперь на катафалке, ничего не требовал от меня. Я был свободен, я мог не проповедовать. Но теперь я хотел этого. Я хотел произнести молитву, которую никогда не произносил при его жизни.
Я не вернулся в университет. Я получил небольшое наследство. Были некоторые затруднения, так как мне не исполнилось восемнадцати, но я все преодолел.
Окончательно я поселился в Гринвич-Виллидж.
Не сообщив доброжелательным прихожанам свой новый адрес, я погрузился в ежедневную рутину сочинения стихов и изучения японского и хинди. Я отрастил огненную бороду, пил кофе и научился играть в шахматы. Мне хотелось испробовать пару-тройку иных путей к Спасению.
Я отправился в Индию с корпусом мира.
Эти годы отвадили меня от буддизма и принесли книгу стихов «Трубка Кришны» заодно с Пулитцеровской премией.
Возвращение в США, лингвистические работы и новые премии.
И вот однажды в Нью-Мексико сел корабль, слетавший в столбах огня на Марс. Он привез с собой новый язык — фантастический, экзотический, совершенный. После того, как я узнал о нем все возможное и написал книгу, мое имя стало известно в определенных кругах.
— Идите, Гэллинджер, погрузите ведро в этот колодец и принесите нам глоток с Марса. Идите, изучите новый мир, но останьтесь в стороне. Негодуйте, но нежно, как Оден. И поведайте нам о его душе в ямбах.
И я пришел в мир, где Солнце — подожженный пятак, где ветер — хлыст, где в небе играют две луны, а от вида бесконечных песков начинает зудеть тело.
Мне-таки удалось ухватить Высокий Язык за хвост или за гриву, если вам угодно. Таков мой зоологический каламбур.
Высокий и низкий стили не столь различались, как казалось на первый взгляд. Я достаточно знал один из них, чтобы разобраться в самых туманных местах другого.
Грамматику и все неправильные глаголы я усвоил. Словарь мой рос, как тюльпан, и скоро обещал расцвести. Стебель его креп каждый раз, когда я прослушивал записи. Таков мой ботанический каламбур.
Пришла пора проверить мои знания в серьезном деле. Я сознательно воздерживался пока от погружения в священные тексты и читал незначительные комментарии, стихотворные отрывки, фрагменты истории. И в прочитанном меня поразило одно обстоятельство.
Марсиане писали о конкретных вещах: о скалах, о песке, о воде, о ветрах, и все звучало крайне пессимистично, как некоторые буддийские тексты или часть Ветхого Завета. Особенно вспоминалась мне при этом книга Экклезиаста.
Я включил настольную лампу и поискал среди своих книг Библию.
«Суета сует, — сказал проповедующий, — суета сует, все, суета. Что пользы человеку от всех его трудов…»
Мои успехи, казалось, поразили М'Квайе. Она смотрела на меня, как Сартровский Иной.
Я читал главу из книги Локара, не поднимая глаз, но чувствовал ее взгляд на своем лице, плечах, руках. Я перевернул страницу.
Книга рассказывала, что некий бог по имени Маллан плюнул или сделал нечто неприличное (разные версии) и что от этого зародилась жизнь — как болезнь неорганической материи. Книга говорила, что первый закон жизни — движение и что танец — единственный законный ответ органической материи неорганической, и танец — самоутверждение… утверждение… А любовь — болезнь органической материи. Неорганической?!
Я потряс головой — чуть не уснул.
— М'Нарра.
Я встал и потянулся. Наши взгляды встретились, и она опустила глаза.
— Я устал и хочу отдохнуть. Прошлую ночь я почти не спал.
М'Квайе кивнула. Это обозначение земного «да» она усвоила от меня.
— Хотите расслабиться и узреть доктрину Локара во всей ее полноте?
— Простите?
— Хотите увидеть танец Локара?
— А-а?
Иносказаний и околичностей в марсианском больше, чем в корейском!
— Да, разумеется. Буду счастлив увидеть в любое время.
Она вышла в дверь, за которой я никогда не был.
В соответствии с Локаром, танец — высшая форма искусства, и сейчас я увижу, каким должен быть танец, по мнению этого, уже столетия мертвого философа. Я потер глаза и несколько раз нагнулся, доставая пальцами концы ног.
Троим вошедшим с М'Квайе могло показаться, что я ищу на полу шарики, которых у меня кое-где недостает.
Крохотная рыжеволосая кукла, закутанная в прозрачное сари, как в лоскут марсианского неба, дивилась на меня, словно ребенок на пожарную каланчу.
— Привет, — это или нечто подобное сказал я.
Она наклонилась, прежде чем ответить.
Очевидно, мое положение улучшается.
— Я буду танцевать, — произнесла красная рана на этой бледной-бледной камее — лице.
Глаза цвета сна и ее платья уплыли в сторону.
Она плавно переместилась к центру комнаты. Стоя там, как фигура с этрусского фриза, она либо размышляла, либо рассматривала узор на полу.
Остальные две вошедшие женщины были раскрашенными воробьями средних лет, как и М'Квайе.
Одна села на пол с трехструнным инструментом, слегка напоминавшим сямисен, другая держала примитивный деревянный барабан и две палочки.
М'Квайе, презрев стул, устроилась на полу, прежде чем я осознал это. Пришлось последовать ее примеру.
Сямисен все еще настраивался, поэтому я наклонился к М'Квайе.
— Как зовут танцовщицу?
— Бракса.
Не глядя на меня, М'Квайе медленно подняла левую руку, что означало: да, пора начинать, давайте приступим.
Струны заныли, как зубная боль, а из барабана посыпалось тиканье, как призраки всех неизобретенных часов.
Бракса застыла статуей с поднятыми к лицу руками, высоко поднятыми и расставленными локтями.
Музыка стала метафорой огня.
Трр. Хлоп. Брр. Ссс.
Она не двигалась.
Нытье перешло во всплески. Каденции замедлились. Теперь это была вода, самое драгоценное вещество в мире, журчащая среди мшистых скал.
Она по-прежнему не двигалась.
Глиссандо. Пауза.
Потом так слабо, что я вначале даже не заметил, она задрожала, как ветерок, мягко, легко, неуверенно вздыхая и останавливаясь.
Пауза, всхлипывание, потом повторение фразы, только громче.
Либо глаза мои не выдержали напряжения от чтения, либо Бракса действительно дрожала вся с ног до головы.
Да, дрожала.
Она начала едва заметно раскачиваться, направо, налево.
Пальцы раскрылись, как лепестки цветка, и я увидел, что глаза ее закрыты.
Потом глаза открылись. Далекие, стеклянные, они глядели сквозь меня и сквозь стены. Раскачивание усилилось, слилось с ритмом.
Дует ветер из пустыни и ударяет в Тиреллиан, как волны прибоя. Пальцы ее двигались, они стали порывами ветра. Руки, медленные маятники, опустились, создавая контрапункт движению.