Волчье солнышко (Сборник) - Бушков Александр Александрович
– Искать далеко не надобно. Вот она! – Сверкнули алмазные лучики, палец Алексея указывал на потолок, как попы указывают на небо, суля якобы имеющиеся там высшую справедливость и надежду.
Над ними в своей комнате захлебывалась злыми рыданиями княжна Екатерина, нареченная невеста императора, уже привыкшая было мысленно именовать себя Екатериной Второй и мечтавшая втихомолку о том сладостном дне, когда сможет открыто ухайдокать в Сибирь брата Ваньку, – отношения меж родственниками в семье Долгоруких, как мы помним, были братскими и нежными…
Некоторое время родственники привыкали к услышанному.
– Неслыханное дело, – твердо сказал фельдмаршал. – Катьку твою? Да кто захочет ей подданным быть? Не только посторонние, но и наша фамилия не захочет, я первый…
– Не говорил бы за всю фамилию, Васенька, – дипломатически равнодушным тоном обронил Василий Лукич.
– Изволь. Я первый Катьке подданным быть не захочу. С государем она не венчалась.
– Не венчалась, да обручалась, – сказал Алексей, и двое других Григорьевичей согласно закивали.
– Венчание – одно, а обручение – иное. – Фельдмаршал с военной четкостью гнул свое. – Да если бы и была она супругой императора, то и тогда учинение ее наследницей напрочь сомнительно. Сбоку припека – Катька…
– Припека? – рявкнул от окна князь Иван, фаворит, и разразился матерной бранью. – Почему же Алексашке Меншикову вольно было возвести на престол чухонскую коровницу? (Все поневоле опасливо оглянулись в разные стороны.) Не ты ли ей, фельдмаршал, подол лобызал не хуже прочих? А то и не подол? (Фельдмаршал презрительно отплюнулся в сторону мальчишки и промолчал.) Лобызал подол, чего там. Теперь же не о коровнице идет речь – о княжне древнего рода. Не худороднее Романовых, я чаю, да и давно ли Романовы на престоле? И не сын ли все же Бомбардир патриарха Никона? Почему Меншиков мог, я вас спрашиваю? Дерзости больше было? Да уж надо полагать… Хоть и пирожками некогда торговал.
Родственники смотрели на него с изумлением – впервые на их памяти этот беспечный юнец кипел настоящей боевой злостью, словно перед лицом опасности в нем забродила-таки кровь всех прежних Долгоруких, немало помахавших мечом за время существования государства.
– Дело, – сказал Алексей. – Уговорим графа Головина, фельдмаршала Голицина, а буде заспорят, можно и прибить. Василий Владимирович, ты в Преображенском полку подполковник, а Ваня майор, неужели не сможем кликнуть клич? Поднимала Софья стрельцов, поднимал Петр Алексеевич полки, поднимал Алексашка гвардию. Что же, кровь у нас жиже?
– Ребячество, – отмахнулся фельдмаршал. – Как я полку такое объявлю? Тут не то что изругают, а и убить могут…
– Персюков ведь не боялся?
– То персюки, – сказал фельдмаршал. – А тут русские солдатушки. По двору разметают…
Григорьевичи вертелись вокруг него, как ловчие кобели вокруг медведя, наскакивали, скалились, брызгали слюной, матерно разорялись, снова напоминали, что и Романовы – не Рюриковичи, вспоминали о дерзости Меншикова, Лжедмитрия и Софьи, увещевали, грозили, что решатся сами и как бы тогда не оказаться Василью свет Владимировичу где-нибудь в неуютном месте. И все напрасно – фельдмаршал не затруднялся перебранкой и в конце концов покинул залу вместе с братом Михаилом, за все время так и не обронившим ни словечка.
Молчание снова давило в уши. Не так уж далеко отсюда ядреным солдатским сном спали гвардейские казармы, и, если рассудить, не столь уж безнадежной была идея подправить русскую историю при помощи граненых багинетов. Случались примеры в недавнем прошлом. Да и в будущем льдистый отблеск гвардейских штыков будет не единожды ложиться на трон русских самодержцев – штыки возьмут в кольцо Брауншвейгскую фамилию, замаячат поблизости при болезни Елизаветы, поставят точку на судьбе Петра III, мартовской ночью сомкнутся вокруг Михайловского замка, едва не опрокинут напрочь престол в славном и шалом декабре месяце. Но на этот раз штыки останутся там, где им и предписано уставом, – в казармах. Не хватит решимости их посредством переписать историю русской государственности, – видимо, все же ушла водой в песок былая смелость и боевой задор Долгоруких, рука потеряла твердость, заманчивый треск гвардейских барабанов неотвратимо уплывал вдаль, как ни вслушивайся, и вместо эфеса шпаги под руку упрямо подворачивалось очиненное гусиное перо…
– Нужно же делать что-то, – сказал Иван Григорьевич, выражая этим и упование на то, что делом займется кто-то другой, не он.
– Остерман… – заикнулся Сергей.
– Продаст, – сказал Алексей. – Не за рубль, так за два.
О гвардии уже больше и не поминали – спасение было в пере.
– Император должен оставить духовную, – бесстрастным до бесполости дипломатическим голосом сказал Василий Лукич.
– Когда ж он ее напишет? Совсем плох…
(Они упрямо делали вид, что не желают понимать, – страшно было идти до конца и называть вещи своими именами.)
– Император должен оставить духовную, а напишет ее он или нет – дело десятое.
(Потому что не идти до конца было еще страшнее.)
– Вот и пиши, – сказал Алексей.
Василий Лукич примостился было у камина с пером и бумагой, но вскорости сослался на плохой почерк – он был дипломат и предусматривал любые случайности. С его и Алексея слов писать стал было Сергей Григорьевич.
– Погодите, – сказал Иван, белее собственного кружевного воротника. – Посмотрите – письмо государя и мое письмо. Моей руки от государевой не отличить, сам государь не мог – мы с ним не единожды в шутку писывали…
Сличили. Отличить действительно было невозможно.
– Дело, – сказал Алексей. – С богом, Ванюша…
Он терпеть не мог сынка Ванюшу, но на того была сейчас вся надежда. Иван писал духовную в пользу сестры Екатерины. Он терпеть не мог сестрицу Катеньку, но в ней сейчас было все спасение. Спокойное и беспечальное бытие, кавалерии, женщины, шитые золотом мундиры и сама жизнь – все имело опору лишь в белом листе бумаги с голубоватыми водяными знаками голландской фабрики, и никто не думал о метавшемся в жару мальчишке.
– Все, – сказал Иван хрипло.
Алексей тщательно изучил духовную.
– Дело, – повторил он. – Сергей, допиши уж и свою. Вдруг государь подпишет…
Государь ничего уже не мог подписывать. Он беспрерывно бредил, все звал к себе Остермана и не узнавал его, когда Остерман на цыпочках приближался. Наконец император словно бы вернулся в сознание, посмотрел осмысленно и вполне внятно выговорил:
– Запрягайте сани, хочу ехать к сестре…
(Его сестра Наталья Алексеевна умерла годом и двумя месяцами ранее.)
И умер – четырнадцати лет и трех месяцев с днями.
Оспопрививание в Европе стало распространяться лишь через шестьдесят с лишним лет.
1730: НаташаУтро девятнадцатого января выдалось как страшный сон, только вот проснуться нельзя. Она видела, что глаза у окружающих заплаканы, спрашивала о причинах – ей не отвечали, настаивала – взгляды скользили в сторону, и когда молчать стало вовсе уж невмоготу, ей сообщили осторожно, что сегодня ночью, поскольку все от Бога, государь Петр II Алексеевич в бозе…
Он был тезка великого деда и по имени и по отечеству, но счастья и не то что славы – самой жизни ему не прибавило.
Дальше все плыло. Наташа не различала ни лиц, ни комнат, не знала, куда идет и идет ли вообще. Унять ее рыдания не могли, как ни пытались. Снова, как в тот страшный день смерти матери два года назад, настойчиво надвигалось видение ледохода, но не веселого весеннего – по серой воде ползли угрюмые серые льдины. Это была погибель.
Ее не могли утешить, не могли заставить сесть за стол и проглотить хоть кусочек, сквозь слезы она твердила одно:
– Пропала… Пропала…
В австерии на Мойке, закрытой из-за императорской кончины, но открытой со двора для завсегдатаев, поручик Голенищев, зверски перекосив лицо, шумно занюхивал копченой селедкой только что опрокинутую чарку. Покончив с сим ответственным делом, сказал поручику Щербатову: