Третьего не дано? - Елманов Валерий Иванович
Держась на три шага позади, шел конь, на котором восседал смуглый низкорослый Молчанов, а рядом с ним — стремя в стремя — ерзал в седле дьяк Богдан Сутупов.
Судя по деловито-сосредоточенным лицам, все сознавали важность того, что предстояло учинить не далее как в ближайший час.
Но, невзирая на изрядную деньгу — обещано выдать аж по десяти рублев на нос, годовое жалованье, — радости среди стрельцов не наблюдалось.
Снегирь, к примеру, чей конь выступал вслед за лошадьми дьяков, вообще жалел, что не отказался еще вчера, когда узнал, для чего они выбраны.
А как тут откажешься, коли он не рядовой ратник, а десятник? Тут уж хошь пишши, а ташши. Да и жажда мести за сына тоже сыграла свою роль.
«Серебрецо серебрецом, а дельце-то припахивает. Да что там, попросту воняет. Такое душегубство, хошь и по повелению государя Дмитрия Иоанновича, все одно не каждый священник отпустит, — сумрачно размышлял он. — Ежели бы по повелению царя Федора таковского с моим сыном не сотворили, нипочем не согласился бы. А может, он и впрямь, яко Васюк сказывал, не ведал о том? Ему ведь, ежели помыслить, по летам столько же, сколь и моему мальцу, дите вовсе…» И вдруг остановился как вкопанный, а вместе с ним и вся процессия.
На высоком крыльце годуновских хором, в нарядном облачении, словно собираясь прямо тут же, на улице, начать торжественное богослужение, стоял священник…
Снегирь присмотрелся повнимательнее и даже крякнул от досады — вот кого в этот час он хотел бы встретить на своем пути в самую последнюю очередь.
Хотя до того он видел отца Антония всего раз пять или шесть, да и то было это еще до того, как тот стал личным духовником ныне усопшего царя, но священник успел ему понравиться за необыкновенную искренность.
Казалось, что слова не слетают у него с языка, а выпархивают из души. И были они такие же добрые, чистые, светлые и понятные, как и она сама…
Фелонь[140] из тяжелой золотой парчи, в которую был обряжен священник, сверкала на солнце, и на этом фоне багровые полосы на ней смотрелись еще более мрачно. Одна охватывала фелонь вокруг по спине, груди и предплечьям, а другая пересекала грудь и шла вдоль краев одеяния, не доходя до них[141].
«Ишь яко обрядился, — тоскливо подумалось Снегирю. — Да еще полосы енти на ризе ровно кровь. Ой не к добру».
Левой рукой отец Антоний крепко сжимал свой большой наперсный крест, а правая была вытянута вперед. Складывалось ощущение, что священник пытается оттолкнуть тех, кто уже приблизился к крыльцу, спешился с коней и сейчас стоял у ступенек.
Вынужденно взирая на священника снизу вверх, Голицын воровато оглянулся назад и, еще сильнее заливаясь краской досады от эдакой заминки, обратился к нему:
— Отыди, отче. Не до тебя ныне. Опосля благословишь.
— На убийство не благословляют, сын мой, — строго ответствовал тот. — На убийство ни в чем не повинных детей — тем паче.
«И какая зараза языком трепанула?! — подумал боярин. — Ладно, с этим потом, а пока…»
— Да ты чего мелешь, батюшка?! — возмутился он.
— Мы к ним с добром идем и со словом истинного государя, — торопливо добавил дьяк Сутупов.
«Ага, со словом, — тоскливо подумал Снегирь. — Токмо словцо-то оное в вервь крепкую скручено. И чего теперь будет?»
— Да ты кого хошь спроси, все ведают, что Димитрий слово милостивое прислал Годуновым! — заорал Голицын и оглянулся на своего тезку, но князь Рубец-Мосальский продолжал молчать.
Может, Василий Михайлович и нашелся бы что сказать, но он сознательно решил не встревать, злорадно подумав, что и так уже у Дмитрия в чести, а потому пускай выслуживается припоздавший Голицын.
К тому же в прибывшей в Москву комиссии Дмитрий, несмотря на все прошлые заслуги боярина, первым поставил не его, а князя Василия Васильевича, что было обидно до слез.
«Ну и пускай теперь сам выкручивается», — решил Мосальский, который и в сем дельце заранее выговорил себе самое безобидное — свести Дугласа с Ксенией да присмотреть, чтоб стрельцы быстро задавили старуху-мать.
А уж с самим Федором пусть разбирается Голицын — надо было поклониться сразу, а не ехать к государю только из-под Кром.
Перепалка не стихала. Словно услышав потаенную мысль Снегиря, священник произнес:
— Ведомо мне оное словцо. А ежели и впрямь поведать чего решили Федору Борисовичу, так повелите ратникам выпустить его, — отец Антоний кивнул на входные двери, возле которых стояли два отчаянно зевающих стрельца, дежурившие по повелению Басманова всю ночь, — и он сам к вам выйдет на крыльцо.
— Негоже царевичу, хошь и бывшему, к боярам выходить, — возразил Голицын.
— Не по чину, — добавил Рубец-Мосальский.
Все время молчать ему показалось неудобным, да и кто ведает, что потом могут наговорить Сутупов с Голицыным Дмитрию.
— Опять же и словцо сие тайное, кое надлежит ему одному услышать, — вовремя встрял Сутупов.
— А я сказываю, — непримиримо ответил отец Антоний, — вот шесть, что ненавидит господь, и даже семь, что мерзость душе его: глаза гордые, язык лживый и руки, проливающие кровь невинную…
— Да ты в своем ли уме, отче?! — Краска столь густо заливала лицо Голицына, что оно было уже багровым. Он решительно поднялся по ступенькам и, понизив голос, чтоб не слышали понемногу собирающиеся в отдалении любопытные горожане, потребовал: — Отыди, отче. В остатний раз тебя призываю, ибо мы пришли ныне о мирском с им глаголить, а не о духовном, потому ты тут без надобности.
— Вам глаголю, чада неразумныя, — словно не слыша боярина, продолжал отец Антоний, вздымая крест высоко над головой, — одумайтесь, пока не поздно, ибо господь моими устами упреждает вас всех от греха не содеянного…
— Уйди! — рявкнул потерявший последнее терпение Голицын.
— Да вот и грамотка оная со словом государевым! — взвизгнул Сутупов, обращаясь к тревожно загудевшей толпе и вытаскивая из-за пазухи какую-то тоненькую трубочку, с которой и впрямь тяжелыми блямбами свисали две свинцовые печати.
— Слыхал, что думный дьяк сказывает?! — заорал Голицын.
Но должного эффекта на отца Антония демонстрация государевой грамоты не возымела. Он продолжал вещать все так же громко и отчетливо:
— А те, кто слышит меня, но не внемлет, прокляты будут в веках, яко было проклято потомство Иуды Иска…
Договорить у священника не получилось. Сила слова, увы, в который раз оказалась слабее силы тела и… силы боярских рук. Взятый Голицыным за грудки и отброшенный вниз, он кубарем покатился по лестнице.
Приземлился отец Антоний тоже неудачно — виском о последнюю ступень.
Толпа разом охнула и вновь загудела, но на сей раз в этом гомоне было куда больше угрожающих ноток. Послышались и злые выкрики.
Однако боярин, успокаивая себя тем, что ни один на помощь священнику не ринулся, во всяком случае пока, поспешил с пояснениями.
Тыча толстым пальцем в распростертого отца Антония, по лицу которого, начинаясь от правого виска, неспешно потекла алая струйка, он заорал:
— Али не зрите, что он не в себе был?! Да к тому ж ничего с ним не стряслось, жив-живехонек. — И зло добавил, как припечатал: — Прихвостень годуновский! — Но, понимая, что промедление чревато, отрывисто распорядился Молчанову, командовавшему стрельцами: — Двоих оставь тута. Пущай подсобят божьему слуге, хошь и обезумевшему. Шестерых самых-самых с нами, а остатние близ крыльца и на двери с десятником. Да пущай ентих квелых сменят, — кивнул он на нетерпеливо переминающуюся с ноги на ногу ночную стражу, жаждущую побыстрее уйти домой. — И чтоб ни один сюда не прошмыгнул, пока… пока мы тайного слова не зачтем!
Снегирь даже не думал, кидаясь к священнику, что тем самым он может ловко увильнуть от мерзкого дела, — просто ринулся, и все.
Лишь потом, заботливо вытирая с его раны кровь, он понял, что его с собой не взяли, оставив подле отца Антония, и он еле слышно прошептал продолжавшему пребывать в беспамятстве священнику: