Игра в четыре руки - Батыршин Борис Борисович
– А? – рассеянно отозвался Женька. – Наверное. Помутнение какое-то нашло…
Он помолчал и вдруг решился:
– Понимаешь, оно и сейчас продолжается, правда, слабее. Я на секунду как бы теряю власть над собой… то есть над своим телом, руками и ногами.
– Да ну? – Серега аж встопорщился от любопытства. – А дальше что?
– А дальше – проходит.
– Это тебя контузило, – с глубокомысленным видом заявил он. – Я читал, такое на войне бывало, когда снаряд рядом взрывался или по каске бойцу прилетало чем-нибудь. Может, это тебе Гарик так саблей заехал?
– Не, вряд ли. – Женька помотал головой. – Он несильно бил. Да и сам клинок легонький, какая от него контузия…
И замолк, чуть не прикусив язык, потому что шея опять зажила своей жизнью, развернув голову вслед двум ничем не примечательным девицам, спешащим куда-то по своим делам и громко на ходу щебечущим. И чего ему, спрашивается, эти девицы? Уже совсем взрослые, лет по двадцать, наверное…
…совсем молоденькие, не больше двадцати девчонки. В остроносых шпильках, складчатых, не достающих до колен, юбках и пестрых блузках с отложными воротничками, легкомысленно расстегнутых на две-три пуговки. Бог ты мой, а ведь я совсем забыл, что носили в конце семидесятых! Вот и парни – все как один в расклешенных джинсах и рубашках-батниках. Неужели и на мне сейчас такие? Нет, вроде обычная школьная форма: синие брюки и пиджак, белая рубашка, на шее… Угадайте что? Правильно, галстук. Пионерский. Тот самый, у которого три конца – пионерия, комсомол, партия… Или как там? Один из кончиков истрепан – точно, была у меня дурная манера грызть его в минуты задумчивости, в точности как некий недоброй памяти грузин… Ладно, бог с ними, галстуками и девицами, хотя последние вполне себе ничего, да и мода на мини-юбки заслуживает всяческого одобрения.
Итак, я попал, и в этом нет ни малейших сомнений. Тело подростка, вокруг Москва конца семидесятых… Сколько мне сейчас лет? Пятнадцать, четырнадцать? Скорее всего, четырна дцать – пионерский галстук отчетливо указывает на восьмой класс, да и фехтование я к девятому уже бросил.
Грызет, правда, уголок сознания эдакий червячок, и недаром, надо сказать, грызет: если верить неоднократно прочитанным авторам, попаданец, оказавшийся в «себе-ребенке», должен чувствовать себя как рыба в воде. Ну разве что случится некий кратковременный стартовый шок, так как придется слегка поучиться владеть юным телом, вживаясь заодно в давно и прочно забытую действительность. А тут – сижу, как в клетке. Вернее, в невиданном 3D-кинотеатре, когда действительность вокруг и объемная, и даже насыщена всеми положенными запахами и тактильными ощущениями. Только вот повлиять на происходящее я не могу от слова «никак». Значит, шизофрения? Хотелось бы верить, что нет. Хотя, если вдуматься, разве оказаться в шкуре попаданца лучше? От шизы хоть вылечить могут. В теории.
Вот черт, и обдумать толком ничего не выходит – непослушные ноги несут вперед, голова (опять-таки помимо моей воли) крутится по сторонам. В уши, в ноздри, в глаза непрерывным потоком вливаются ощущения, впечатления – давно забытые, радостные, наполняющие общее наше тело миллионами щекочущих пузырьков. А ведь, если по-хорошему, сейчас самое время присесть вон на ту, скажем, скамеечку, прикрыть глаза и не торопясь, спокойно обдумать создавшуюся ситуацию. А потом осторожно разлепить веки, исподволь надеясь, что это все был сон, и вокруг будет снова…
…этого только не хватало! Оказывается, я никак не могу уловить воспоминание, предшествующее переносу… Или как еще обозвать процесс прекращения существования в прежнем теле и осознания себя вот в этом? Когда, откуда, что делал в этот момент – все скрыто в каком-то тумане. Мелькают, правда, какие-то обрывки, но их еще собирать и собирать, словно огромный пазл… А может, дело в обилии внешних раздражителей? И стоит только мне (Или ему? Нет, так точно крыша скоро поедет…) хоть чуть-чуть успокоиться, и мысли снова обретут привычное плавное течение?
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Так, ладно, с этим потом. А пока попробуем найти в новом положении хоть что-то хорошее. Как там, в старой, слышанной еще в студенческой молодости, песенке?
Я прожил горестную жизнь И понял не вчера: Что, как судьба ни повернись, Нет худа без добра. И если я сорвусь в каньон, Неловкий, как арбуз…[1]Стоп-стоп! А вот это уж точно шиза: распевать песню, неизвестно, сочиненную уже или нет, когда сам, по сути, в полной… Ну, вы поняли. Хотя… А что еще остается? Попадать так с музыкой…
Итак, некое преимущество перед книжными попаданцами у меня, пожалуй, имеется: можно не тыкаться во все углы, как слепой щенок, а неторопливо, ничего не предпринимая, наблюдать, постепенно восстанавливая в памяти необходимые детали, свыкаться, овладевать… Чем? Хороший вопрос, особенно с учетом того, что я сейчас даже рукой пошевелить не очень-то могу. А если бы и мог, надо еще не напугать «себя-подростка». Он ведь действительно может решить, что чем-то серьезно болен, и пожалуется взрослым… Маме? Прости-прощай тогда, нормальная жизнь, здравствуйте, врачи-невропатологи, а то и кто похуже. Нет уж, с экспериментами по «перехвату управления» надо быть очень, очень осторожным. Утро вечера мудренее – это про меня…
…какой еще вечер? Женька тряхнул головой. Тренировка началась как обычно, в семнадцать ровно, ушел он спустя примерно час. На круглом циферблате часов, что закреплены на столбе возле вестибюля метро «Динамо», стрелки показывают восемнадцать часов двадцать три минуты. Темнеет в первых числах сентября поздно – жизнь прекрасна! Девицы скрылись за поворотом аллеи, Аст шагает рядом, то глубокомысленно рассуждая о контузии, то вдруг перескакивая на виденные в кино фехтовальные приемы: недавно мы ходили в «Иллюзион» на «Скарамуша»[2], и он до сих пор под впечатлением.
– …может, тебя под локоть поддержать? – закончил очередную фразу Аст. – А то еще свалишься прямо на эскалаторе…
Они и правда подходили к метро. К низкому, окруженному колоннадой вестибюлю станции «Динамо» ведет широкая лестница из десятка ступеней. Вверху, чуть в стороне, белый с темно-синими буквами киоск.
– Нет, не надо, – помотал головой Женька. – Я что, девчонка? Сам дойду. Давай лучше по пломбиру, у меня осталось еще копеек тридцать, мама дала. Пятачок только на метро оставить…
Аст порылся в кармане.
– У меня тоже есть: вот, два гривенника и двушка. И на проезд хватит, и на два стаканчика с розочкой!
Стаканчик сливочного пломбира с розочкой – это нечто! Мне досталась розовая. Помнится, были еще зеленоватые и желтые. Честные, на сливочном масле, а не на маргарине, как станут делать уже потом, в перестроечные годы. А дальше розочки и вовсе пропадут, чтобы вернуться уже в конце нулевых, но, увы, совсем не с тем вкусом. А может, дело в том, что я сам к тому времени успел состариться?..
Понедельник, 4 сентября, 1978 г.
Ст. м. «Речной вокзал», р-н Ховрино.
Дело к вечеру
Станции зеленой ветки – «Аэропорт», «Сокол», «Войковская», «Водный стадион» – промелькнули, не оставив особых впечатлений. Если там что и изменилось, то лишь дизайн информационных табличек. Даже вагоны поезда не вызвали особой ностальгии – в начале двадцатых годов следующего века в столичном метрополитене хватало таких, то ли старательно восстановленных, то ли новых, но с классическим дизайном. Но стоило выйти на станции «Речной вокзал» (ох уж этот «сортирно-кафельный» архи тектурный стиль станций московских окраин!) и подняться наверх…
Квадратная коробка вестибюля с бетонной нашлепкой-козырьком – вот, пожалуй, и все, что осталось тут от XXI века. В моем времени она стыдливо прячется за пятиэтажной коробкой торгового центра и ядовито-зеленым, застекленным от фундамента до конька крыши «Макдональдсом», а не стоит в гордом одиночестве, на фоне жиденьких деревьев парка «Дружба» и типового набора ларьков: «Табак», «Союзпечать», «Мороженое». Сочная, не увядшая еще зелень газонов, вдоль тротуара – газетные стенды: «Правда», «Комсомолка», «Труд» «Известия». Сама площадь стала заметно шире. Да что там, она почти пустая, хоть в футбол играй!..