Третий лишний (СИ) - Черемис Игорь
— Смотреть!.. Держать!..
Я пытался выдавить хотя бы то самое мычание, но теперь у меня не выходило и оно. Я окончательно лишился всего, что делало меня человеком — за исключением слуха и глаз. Но глаза видели только свет лампы и темноту у пола, а слух различал всё меньше слов, которые произносились, кажется, в прежнем объеме.
Меня снова уронили и снова подняли.
— Смо!.. Держа!..
И я сдался. Я посмотрел прямо в самое яркое место и почувствовал, как этот мощный свет окончательно выжигает нервные окончания моих глаз и выпаривает жидкость из глазного яблока, которое съеживается и проваливается вглубь черепа. Свободного места там было много.
И когда я почувствовал боль от прикосновения изюма глазного яблока к голым нервам среднего уха, я проснулся.
***
Часы у меня забрали, но я чувствовал, что проснулся очень рано. Вместе с часами забрали и ремень; наверное, отняли бы и шнурки, но я удачно купил в магазине какие-то удобные мокасины, видимо, созданные советской обувной промышленностью совершенно случайно, а у них никаких шнурков не предполагалось. Нам позволили взять с собой смену белья и умывпринадлежности, а также по одной книге на брата и сестру — я выбрал «Историю КПСС» с тайной надеждой в понедельник всё-таки оказаться на экзамене.
Я лежал на железной кровати с панцирной сеткой, рядом с ней стояла железная тумбочка, на которой лежала пресловутая «История», а в углу у двери имело ведро, от которого немилосердно воняло моим же говном, несмотря на закрытую крышку. А, может, и благодаря ей. Дверь была массивной, обитой металлом, с небольшим окошком, которое сейчас было закрыто заслонкой, а кровать и тумбочка привинчены к полу.
Называлось это помещение камерой, и оно находилось где-то в подвалах страшной и ужасной Лубянки. Читать тут было было сложновато в любое время дня и ночи — тусклая лампочка под потолком почти не давала света, а расположенное под самым потолком зарешеченное окно предназначалось для чего угодно, только не для освещения этой конуры размером три на четыре метра. Впрочем, ночью читать запрещалось — а днем запрещалось на кровати лежать. Я мог только сидеть.
***
Валентин к нам не приехал; не явились и его подчиненные, которые, по идее, должны были за мной «приглядывать». Надежда на помощь умирала во мне на протяжении всего обыска, который продолжался часа два, но кавалерия из-за холмов так и не появилась. Нам с Аллой на собственных шкурках пришлось испытать всё то, через что проходят настоящие преступники.
Как я и предполагал, в одной из книг — я толком не запомнил, какой именно — пришедшие к нам ребята нашли внушительную сумму денег, тысяч двадцать или больше; все они были помечены специальной краской и ярко светились в свете фонарика, которым управлял один из оперативников. Деньги из бабушкиной шкатулки и из наших с Аллой карманов они тоже изъяли, но положили их в отдельный конверт; я был уверен, что больше их не увижу. Впрочем, в какой-то момент я вообще начал сомневаться, что когда-либо выйду на свободу — особенно после того, как в комнате Аллы старшина-милиционер «нашел» приличный пакет с драгоценностями.
Я и Алла могли только смотреть на всё это. Нас поставили посреди папиной комнаты и велели не двигаться; один из милиционеров нас охранял и следил, чтобы мы выполняли указания старших по званию. Понятые смотрели на нас с сочувствием, но молча, хотя по виду Алексея было понятно, что он-то как раз всё понимает, но идти против представителей власти по каким-то своим причинам не хочет. В принципе, я и не ждал от него подвигов — наши гости играли в такой весовой категории, что тут нужен вагон таких Алексеев, да и не факт, что они помогут.
Я молчал потому, что понимал это очень хорошо. Кто-то вышел против нас на тропу войны, и подготовился более чем серьезно — тут тебе и постановление с необходимыми подписями и печатями, и милиция рядом, и даже понятые. Всё вроде бы по закону, если бы не подброшенные деньги и драгоценности — они портили всю картину, и я не очень понимал, каким образом эти богатства можно вменить нам в вину. Кроме того, всё, что мог, я проговорил ещё на пороге, когда тянул время.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Алла же поначалу пыталась что-то сказать, но ей грубо посоветовали заткнуться, а я придержал за локоть, давая понять, что сейчас молчание — золото. Причем не то, что находилось в портфеле, а самое настоящее, которое во все времена ценилось больше денег. Самим наговаривать себе на срок — например, за препятствование сотруднику милиции при исполнении им его обязанностей — не следовало.
Поэтому мы дождались окончания этого цирка, а потом написали в протоколах, что не согласны с обвинением, а найденные предметы видим в первый раз — Алла сделала также по моему совету. Майор поморщился, видя такое надругательство над официальной бумагой, но мы были в своем праве, и он не стал ничего делать при свидетелях. Я подозревал, что этот протокол я ещё увижу — и тогда мне будет гораздо сложнее настоять на своём.
Ну а потом нас привезли в то самое здание на площади Дзержинского и развели по разным камерам, а я дал себе зарок больше никогда не шутить про подвалы Лубянки.
Впрочем, всё, от чего я страдал всю субботу — невыразимая скука, которую никакая история никакой КПСС развеять не могла. Я ждал, что меня вызовут на какой-нибудь допрос, но медленное течение времени разбавлялось только четырьмя визитами охраны — три раза они приносили мне что-то отдаленно похожее на еду, а один раз я смог прогуляться в каком-то накрытом решеткой бетонном колодце. Охранники со мной не разговаривали и на мои вопросы не отвечали. Что происходит с Аллой, я не знал.
И после такого насыщенного дня мой мозг решил развлечь меня показом кошмара с допросом и выжженными глазами.
***
К завтраку я решил, что никаких экзаменов у меня завтра не будет, но упрямо читал про внутрипартийную жизнь в условиях постепенного перехода к коммунизму. Почему-то мне казалось, что в прошлой жизни мне достались вопросы по этой главе толстого учебника, и я надеялся, что хоть в этом моя жизнь повторится. Но тогда я тему завалил, потому что откровенно плавал в недавней истории партии и государства, а «четверку» преподаватель поставил мне из жалости — всё-таки я ходил на все лекции и семинары и даже готовил какие-то стрёмные доклады.
Насчет своего ареста — я был готов называть вещи их настоящими именами — я никаких сомнений не испытывал. Он явно был связан с делом отца Родиона, вот только для меня оставалось загадкой, каким именно боком. Впрочем, насколько я помнил, чекисты всегда любили нестандартные ходы и асимметричные ответы на всякие вызовы. И, например, они хотели через меня надавить на Валентина, чтобы тот не слишком активничал — правда, я сильно сомневался, что это сработает. Но для этого мои тюремщики должны были хорошо знать суть моих отношений с подполковником госбезопасности, а в этих отношениях я и сам не очень разбирался. К тому же я не собирался им помогать и рассказывать о своей истинной природе. Впрочем, пока что меня не спрашивали не только про это, и про любое другое, что могло иметь отношение к моему делу. Ещё я не понимал, зачем забрали Аллу, которая тут вообще ни при чём — но они могли её использовать уже для давления на меня, что мне активно не нравилось.
Поэтому во время чтения я вспоминал всё, что знал когда-то про взрывчатые вещества повышенного могущества. Достать тротил или какой-нибудь гексоген, конечно, было непросто, но и ничего невозможного для целеустремленного человека в этом не было. У Стаса вроде бы имелись наводки на черных копателей, и если получится завоевать их доверие, то уже к осени я будут вооружен до зубов и очень опасен. Впрочем, вооружиться можно было и более простым путем — на родине у отца имелось некоторое количество полезных связей, и если я сумею придумать внятное обоснование своего интереса к огнестрелу, то обратно в Москву смогу отправиться уже со стволом и запасом патронов. Меня, правда, смущала моя кровожадность, но такое качество обычно свойственно человеку, которого просто так заперли в самую настоящую тюрьму. К тому же я всё ещё не был уверен, что смогу выстрелить в живого человека. Но если меня промурыжат тут ещё неделю, я, пожалуй, пересмотрю свои взгляды.