Гонзо-журналистика в СССР - Евгений Адгурович Капба
Под занавес один дедок прерывающимся голосом исполнил акапелла романсы собственного сочинения. Кажется, теперь больно было не только мне. Прятали лица работники библиотеки, закатывали глаза бабушки-поэтессы, даже Патронкин, болезненно морщась, тер виски.
Наконец дедуля допел и закашлялся. Кашель утонул в громе аплодисментов. Кажется, ему хлопали потому, что он всё-таки закончил. Народ потянулся на выход, я слегка задержался, пропуская вперед женщин, стариков и инвалидов, и потому Патронкин смог меня перехватить.
— Гера! Вы торопитесь?
— Тороплюсь. В «Юбилейный».
— А, ну тогда я с вами пройдусь, ладно?
Тут было недалеко, и мы некоторое время шли по скверику молча. Наглые голуби сновали туда-сюда по дорожке, и не думая пугаться и взлетать. Я едва не наступил на одного из них, и, тихо выругавшись, просто отпихнул обленившуюся птицу в сторону. С деревьев капало: дождь прошел совсем недавно, и покрытые побелкой стволы все еще имели на себе пятна сырости, а в выемках тротуарного асфальта блестела вода.
— Так что вы скажете? — спросил Патронкин.
— Погода хреновая, — безразлично пожал плечами я.
— Ну же, Гера! Вы же знаете, о чем я спрашиваю!
— А-а-а-а! Тогда могу сказать одно — вы героический человек. Понятия не имею, зачем тянете на себе всю эту богадельню…
— Категорично… — остановился он, — Достаточно резкое высказывание, вы не находите? Литературная жизнь в нашем городе…
— Литературная жизнь в нашем городе похожа на ситуацию, как если б собака сдохла, а родители разрешали мальчику еще поиграть с ней некоторое время.
— Ужас какой!
— Это не я сказал, это вы!
— Но я про собаку!
— А я про литературу…
— С вами можно говорить начистоту? — спросил он.
— Понятия не имею, — ответил я, — Но я не склонен передавать свои разговоры с кем-бы то ни было третьим лицам — если вы об этом.
— Тогда — можно. Люди боятся, — сказал он, — Мы живем в таких условиях, когда каждое лишнее слово…
— Бросьте, товарищ Берия помер почти тридцать лет назад.
— Но наследники его дела остались! Они душат культуру, душат интеллигенцию… О каком уровне литературы можно говорить, когда нет свободы слова, свободы творчества!
— Ну, положим, в вашем конкретном клубе она ведь есть?
Он явно подумал, что я делаю ему комплимент и расправил плечи:
— Да! У нас свободное сообщество! Мы не ограничиваем своих членов в творчестве!
— А может, стоило бы?
— В каком смысле?
— Ну, тот дедуля с романсом в конце… Все страдали!
— Но ведь это другое!
Я чуть не рассмеялся ему в лицо. Другое! Романсы — это цветочки. С таким подходом тут скоро такое начнется, что живые позавидуют мертвым!
— Гера, но вы ведь сами… Мы ведь должны бороться за…
— Не нужно бороться за чистоту, — сказал я, — Нужно подметать. Вы вот всё пытаетесь бороться за повышение уровня советской поэзии и прозы. А лучше — пишите хорошие стихи и книжки, Валерий Геннадьевич. Всего доброго!
Странный разговор получился и бесполезный. Я-то сам тут только и делаю, что борюсь за чистоту… Надеюсь, Патронкин не обиделся.
* * *
Определенно — раскрашенные в яркие цвета многоэтажки меня радовали. На фоне серого неба они смотрелись просто замечательно! Не зря ведь все снаряжение полярников делают ярким. Дело тут не только в том, чтобы выделяться на снегу. Мы, люди, стали существами, которые по большей части получают информацию и эмоции благодаря зрению. Есть и другие органы чувств, но с появлением в нашей жизни письменного слова и изобразительного искусства во всем его многообразии именно визуальные образы заняли первое место.
Из 365 дней в году на солнечные приходится всего около 90 — это в среднем по Полесью. Пасмурных — 181. Остальные — переменная облачность. То есть более полугода преобладающий цвет в жизни белоруса — серый. Почему серый, а не белый — снег же? Белорусская зима — это не только и не столько снег. В первую очередь — это слякоть, изредка перемежающаяся морозными недельками в феврале и конце марта. Серость, серость, серость. Апатия, уныние, агульная млявацсь и абыякавасць да жыцця. То бишь — общая вялость и безразличие к жизни.
А тут — желтые, зеленые, оранжевые, красные панельки! Город действительно преобразился! У Сазанца, видимо, краска осталась, потому что даже шиферные крыши частных домиков вдоль центральных улиц теперь приобрели бросающуюся в глаза расцветку. Вот это я понимаю — прогрессорство! Черт меня побери, если на улицах Дубровицы улыбающихся людей не стало раз в пять больше!
Чего я стоял и пялился на раскрашенные девятиэтажки? Потому что Волков попросил меня встретить группу товарищей из Министерства лесной и деревообрабатывающей промышленности БССР и провести с ними экскурсию по городу. Сейчас эти господа-товарищи изволили откушать в «Волне» и теперь неспешной походкой двигались мне навстречу по верхней набережной.
А я стоял над обрывом, и подо мной летали ласточки-береговушки, Днепровские воды внезапно стали бурными, покрылись пенистыми барашками под порывами ветра, которые срывал с деревьев листья и веточки и бил прямо в лицо, заставляя задыхаться.
— Доброго дня! — наконец, морщась от порывов стихии, минские товарищи подошли ко мне достаточно близко, — Может быть, мы от ветра спрячемся?
Только он это спросил, как ветер, дунув еще раз и швырнув в лица столичным гостям по пригоршне водяной пыли, утихомирился.
— Хе-хе, Митрич, нужно было сразу спросить — глядишь, и не продуло бы Михалычу спину!
Гостей было трое. Все — какие-то одинаковые, плотные, с лысинами, небольшими брюшками и в бежевых плащах. Трое из ларца, одинаковых с лица. Михалыча можно было определить по неестественно ровной спине, Митрича — по самой большой лысине, а третьего — Митрофаныча — по самому субтильному телосложению.
— Давай, товарищ Белозор. Бухти, как космические корабли… — этот самый Митрофаныч попытался взять панибратский тон, но тут же осекся, натолкнувшись на мой свирепый взгляд.
Я ему не Пуговкин, чечетку плясать не собираюсь.
— Понял, понял… А ты тот Белозор или другой?
— Если вы мне денег хотите дать — то тот, а если наоборот — то другой, — коряво пошутил я, желая разрядить обстановку.
Минчане охотно рассмеялись. Мы все, видимо, были завязаны на Волкова, и ссориться нам было не с руки.
— Итак, на этом самом месте, на котором мы стоим, в 1911 году останавливалась процессия из судов, следующих из Иерусалима в Полоцк с миссией доставить мощи Евфросинии Полоцкой — великой просветительницы белорусской земли — на родную землю. Корабли встречало целое море народа,