Александр Тюрин - «Если», 2003 № 07
Сначала ничего особенного не происходило. Замятин работал, его критиковали, начало выходить собрание сочинений писателя, много сил он отдавал постановке пьесы «Блоха». В 1924 году она была поставлена в Художественном театре, а через два года в Большом драматическом в Ленинграде. Фантазия Лескова была близка замятинской, и пьеса, полная импровизации, яркая и веселая, стала вехой в истории советского театра.
Замятин внимательно следил за развитием фантастики во всем мире и, в первую очередь, в нашей стране. В 1922 году он выпускает книгу об Уэллсе, пишет ряд статей о литературе.
В них, во многом еще не собранных, не найденных, не открытых, Замятин обращается к фантастическим работам своих современников, стараясь отыскать ростки Большой фантастики в советской литературе. «Логична в сегодняшней литературе тяга именно к фантастическому сюжету или сплаву реальности и фантастики. На Западе сейчас десятки авторов… в этот поток понемногу начинает вливаться и русская литература: роман «Аэлита» А. Толстого, роман «Хулио Хуренито» И. Эренбурга, роман «Мы» автора этой статьи, работы писателей младшей линии — Каверина, Лунца, Леонова».
Характерная деталь: Замятин убежден, что его роман — уже сбывшееся явление именно отечественной литературы.
Его суждения о конкретных романах и повестях советских писателей бывают субъективны, с некоторыми можно спорить, но они всегда интересны и остры. Разбирая «Аэлиту» Алексея Толстого и отмечая ее достоинства, Замятин тем не менее упрекает Толстого в доминанте быта: «А. Толстой из почтового поезда попробовал пересесть в аэроплан фантастики — но только подпрыгнул и, растопырив крылья, сел на землю, как галчонок, выпавший из родного гнезда (быта)… Красноармеец Гусев — единственная в романе по-А. Толстовски живая фигура: он один говорит, все остальные — читают».
Мне кажется, что тут дело не столько в господстве быта — сам-то Замятин многократно ратует за сплав быта и фантастики, полагая, что именно в этом путь к наибольшим достижениям в литературе. В самом деле причина спора лежит глубже — Замятин против упрощения, оглупления людей и ситуаций, сведения проблем километровых к сантиметрам, иллюстрирования лозунгов. Наверное, поэтому, хоть Оренбург далек от него как художник, Замятин очень высоко оценивал «Хулио Хуренито», утверждая, что «Оренбург, пожалуй, самый современный из всех русских писателей». И как бы продолжая спор с Толстым, он пишет о романе Оренбурга: «Едва ли не оригинальней всего, что роман — умный и Хуренито — умный. За малыми исключениями, русская литература за последние десятилетия специализировалась на дураках, идиотах, тупицах, блаженных, а если пробовали умных — не выходило умно. У Оренбурга вышло. Другое — ирония. Ото — оружие европейца, у нас его знают немногие: это — шпага, а у нас дубинка, кнут. На шпагу поочередно нанизывает Оренбург империалистическую войну, мораль, религию, социализм, государство — всякое».
Впрочем, ирония как оружие — любимая шпага Замятина. Говоря об авторе «Хулио Хуренито», он не удерживается от иронического укола: «Грядущий интернационал он чувствует так живо, что уже заблаговременно стал писателем не русским, а вообще — европейским, даже каким-то эсперантским».
Уже в раннем Булгакове Замятин почувствовал литературную и идейную близость. Он увидел и отметил «Дьяволиаду» Булгакова, хотя далеко не всем она его удовлетворила. Повесть не отвечала Космическому философскому мышлению Замятина — он требовал от Булгакова большего: «У автора, несомненно, есть верный инстинкт в выборе композиционной установки: фантастика, корнями врастающая в быт, быстрая, как в кино, смена картин — одна из немногих формальных рамок, в какие можно уложить наше вчера — 19, 20-й год».
Но именно принцип кино, по мнению Замятина, обедняет «Дьяволиаду», лишая ее глубины. И потому «абсолютная ценность этой вещи Булгакова, уж очень какой-то бездумной, не так велика, но от автора, по-видимому, можно ждать хороших работ».
К сожалению, «главной работы» Булгакова Замятин не дождался.
* * *Гром грянул в конце двадцатых годов.
Это было закономерно. Бойкие дельцы от литературы захватили административные посты, и каждое слово Замятина, сказанное прежде и повторяемое ныне, было для них опасным вызовом. Е. Замятина нельзя было сломить и заставить петь аллилуйю — он был не только одной из самых авторитетных фигур в советской литературе, он был воплощением принципиальности и честности. Это дерево необходимо было срубить не только потому, что вершина его поднималась слишком высоко, но и чтобы испугать его меньших братьев.
Перелом во внутренней политике в государстве сопровождался переломом в литературе и искусстве. Функции карательных органов были переданы в литературе РАППу, и одной из основных жертв этой кампании стал Замятин.
В письме к Сталину в 1931 году Замятин писал: «Организована была небывалая еще до тех пор в советской литературе травля, отмеченная в иностранной прессе: сделано было все, чтобы закрыть для меня всякую возможность работы. Меня стали бояться вчерашние мои товарищи, издательства, театры. Мои книги были запрещены к выдаче из библиотек. Моя пьеса («Блоха»), с неизменным успехом шедшая во МХАТе 2-м уже четыре сезона, была снята с репертуара. Печатание собрания моих сочинений в издательстве «Федерация» было приостановлено…»
Замятину, по существу, был вынесен смертный приговор.
«Для меня как для писателя именно смертным приговором является лишение возможности писать, а обстоятельства сложились так, что продолжать свою работу я не могу», — писал он Сталину.
Два великих советских писателя, попавшие в сходные условия, отчаявшись, написали письма генеральному секретарю партии с просьбой о помиловании. Оба прожили после того недолго и умерли (смерть их была ускорена травлей) в расцвете сил: Булгаков и Замятин. В остальном их судьба сложилась по-разному.
Для Замятина решающую роль сыграла дружба с Горьким. Уже в 1930 году он обратился к Горькому с просьбой помочь ему уехать на время за границу, чтобы избавиться от повседневной отвратительной травли.
Замятин был убежден, что господство РАППа и создавшаяся трагическая ситуация в нашей литературе — явление временное. Что страшные предчувствия романа «Мы», разгаданные охранителями догмы, не сбудутся. Не сегодня-завтра победит трезвость, разум.
Эту точку зрения разделял и Горький. И неудивительно, что он в ответ на просьбу Замятина заметил: «Подождите до весны. Увидите — все изменится».
Наступила весна 1931 года. Ничего не изменилось. Стало еще хуже. И когда весной Замятин — усталый, больной, страдающий от обострившейся астмы — пришел к Горькому снова, тот согласился помочь. Тогда и было написано письмо Сталину с просьбой отпустить писателя на некоторое время за границу. Горький сам отвез это письмо Сталину и смог добиться его согласия.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});