Кир Булычёв - «Если», 2002 № 12
— Я тебя узнал. Ты тощий и длинный. Ешь яблоки и рассказывай. Ты типичный астеник, я так и думал. Ты учти, что в политике и в искусстве такие часто становятся страдальцами. Тебе надо бросить стихи и рассказы, рано еще. Тебе надо работать, влюбляться в девушек, качать мышцы, забыть про высокое предназначение. И еще, — почему-то добавил он, — не копи в себе прошлого, учись забывать.
Он уже знал, что в Ленинграде я побывал у Анны Андреевны Ахматовой и у Александра Прокофьева.
— Читай.
Все утро небо плакало, лишь к вечеру устало. О, как в саду Елагином тебя мне не хватало…
Аукнулось на Прачечном, откликнулось у Летнего, в котором мною начато неконченое лето…
Опять вдали аукнулось, а я не откликался. По темным переулкам к тебе, как ветер, рвался…
Темные решетки в золотых обводах. И лодки, лодки, лодки на потемневших водах…
И небо вправду плакало, и был неведом страх на острове Елагином…
Еже писах — писах.
— Ты читаешь так, будто стихи у тебя записаны в строчку.
— А они так и записаны.
Он не стал спрашивать: почему? Только огорченно покачал головой:
— Ты поэт.
— Это плохо?
— Конечно. Поэзия всегда мешает прозе. Поэзия фантастике тем более будет мешать. Она — хищница. Она не терпит соперниц. У поэтов сам образ жизни мешает глубокой работе. Хорошо что ты пока еще не хам, — смерил он меня взглядом. — Обычно поэты — хамы. Есть у нас такой Сергей Островой. Пустышка, а держится императором. Странно, что Долматовский напечатал твои стихи в «Смене» — это высокомерный человек. В общем, — сказал он, — я бы ушел на твоем месте в газетчики. Прекрасная возможность увидеть мир. Раньше я много ездил, теперь сердце побаливает. Жалею, что после войны не остался в Ленинграде, была такая возможность… Ешь яблоки, — пододвинул он вазу. — Еще будет арбуз, а потом обед. Я, к сожалению, больше не пишу фантастику, знаний не хватает. Если по гамбургскому счету, то Ахматова — эпоха. Иван Антонович большой писатель, но рядом с ней меркнет. Он песчинка. Понимаешь?
«…Научного образования у меня нет, — не без горечи писал он в письме. — Это очень мешает в работе над н/фант. книгами. Более 25 лет я проработал корреспондентом, преимущественно в комсомольской печати, и побывал кое-где, а главное, встречался со множеством интересных людей. Это и помогло мне написать несколько книг. Первая моя повесть, приключенческая, об Америке — «Мальчик с веснушками» — печаталась в «Комсомольской правде» в 1936 и 1937 гг.»
Мальчик с веснушками…
Америка… 1937 год…
В 1976 году, будучи в Москве, я позвонил Леониду Дмитриевичу. Он был болен. Мы не встретились. А скоро его не стало. Георгий Иосифович Гуревич сказал: «Пришло новое поколение. Юлианы Семеновы вытеснили Леонидов Платовых». И оказался прав. «Секретный фарватер» до сих пор на экране, а фантастику не переиздают, хотя Леонид Дмитриевич был настоящим мастером. Уверен, что, работая над «Страной семи трав» и «Архипелагом исчезающих островов», он не раз натыкался на отписки казаков XVII века. Язык того времени, как это ни странно, был одинаково близок и романтику Л. Платову и сменившему его прагматику Ю. Семенову. Вот, например, в июле 1648 года на реку Индигирку с приказчиками гостиной сотни торгового человека Гусельникова отправляется столько-то «запасу и русского товару»:
30 пуд муки ржаныя — 15 руб
3 пуда прядена неводного — 42 руб
200 аршин сукон сермяжных — 40 руб
5 юфтей кож красных — 25 руб
кожа красная же — 2 руб 16 алтын 4 денег
22 рубашки вязвные и шиты золотцом в одну петлю — 33 руб
2 штаны вязеных шелком — 13 алтын 2 деньги
6 кафтанов бараньих — 12 руб
5 безмен свеч восковых — 10 руб
150 варег рукавиц — 15 руб
30 топоров средних — 27 руб
38 фунтов медь в котлах — 22 руб 26 алтын 4 деньги
полкосяка мыла простого — 5 руб
полстопы бумаги писчия — 2 руб
30 стрел тунгуских — 16 алтын 4 деньги
Леонид Дмитриевич чувствовал язык. Потому и не уставал напоминать: «Тренируй глаз, фантазию, набивай руку, пиши обязательно каждый день (для себя) и обязательно лишь о пережитом, перечувствованном, продуманном, близко коснувшимся тебя. Фантазия разовьется постепенно. Важно научиться хорошо описывать явь».
5.Сибирский апрель — это гадость в сердце. Никакая неба синева не снимает усталость. Глядя на меня, жена сказала: «Всей работы не переделаешь. Пора на юг». Какие-то деньги после выхода книги «Уроки географии» (в книжных магазинах она, как правило, попадала в отдел учебников) еще оставались.
Мы прикинули и решили улететь в Среднюю Азию.
Но не в Бухару, не в Самарканд, набитые туристами, а в тихое место, где можно отдохнуть, поесть ягод и фруктов — ну весь этот комплекс, который предполагает в человеке полное отсутствие мозгов. Прежде я не бывал в Дурмени (писательский дом под Ташкентом) и не знал, найду ли там приличную библиотеку. Поэтому сунул в чемодан два увесистых тома, посвященных истории Сибири.
Абсолютно не могу объяснить, зачем я их взял. Я занимался тогда рассказами и некоей повестью под странным названием «Друг космополита». Это шотландцы затронули какую-то струну, подрагивающую в глубине души.
Монах-убийца…
6.Ночью холодно, орали жабы в пустом бассейне.
По забору писательского дома ходила рябая кошка. Мощные эвкалипты за окном, шурша, сбрасывали кожу. Утром высвечивалось невероятно синее небо, как на старинных диафильмах, и становились видны облезшие стены главного корпуса, а рядом заброшенный флигель, в котором бывали когда-то Ахматова, Алексей Толстой, Лидия Корнеевна Чуковская. Дерево в чудовищных алых цветах закрывало ход к флигелю. «Что это?» — изумилась Лида. Писатель Пиримкул Кадыров, робко моргнув, ответил: «Бульданыш». И пояснил: «Итальянское дерево».
Звенели арыки.
Синее, как бы глазурованное небо.
Гигантский чинар над домом, как облако.
Хаджиакбар Шайхов привез из Ташкента книжку «Сирли олам» («Тайны мира»). В переводе Абдумаджида в сборник вошла моя повесть о промышленном шпионе. Издателям материал показался столь необычным, что они снабдили повесть коротким предисловием: «Современный американский писатель Геннадий Прашкевич живет в мире хищного капитала…» Впрочем, почти весь тираж все равно пустили под нож — из-за мистических очерков, якобы нехарактерных для Азии.
Скудный на привычные вещи, пыльный, но крепкий мир, полный солнца, со снежными горами на горизонте, с чудовищными чинарами под окнами. Вдруг фантаст Эдуард Маципуло показывался из холодного номера и снова прятался в нем, как бы пугаясь. Поэт Амандурды, тощий, с бородкой, в халате и в кирзовых сапогах, загнанных в калоши, неторопливо жевал табак. Радостно улыбался Азиз-ака — тоненький, стремительный, в пестром халате, подвязанном пояском, в невероятных башмаках с загнутыми носками. Он походил на Маленького Мука и бегал так же быстро. Возраст ему не мешал. «Живой поэт тут — Прашкевич, — сказал он на одном из выступлений. — А я — полуживой». Все засмеялись огромному несоответствию его облика и сказанных им слов.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});