Александр Потупа - Осенний мотив в стиле ретро
— Будьте вы прокляты, — мечется Борис Иннокентьевич на символическом своем тюфячке.
Дело-то повернулось второй картинкой — никто не стал свидетельствовать Струйского на предмет психический. Медики трогательно забыли о нем, и даже появившийся у него неприятный кашель ни в малой степени их не заинтересовал. Зато полковник и кое-кто из старых знакомых заботами не оставили.
В один прекрасный день на столе Ильина возникла тоскливенькая серая папочка с парой небесталанно состряпанных бумаг, из коих следовало, что господин Струйский изволит являть собой образ мошенника, притом вполне законченного.
Ибо обязавшись прочитать для членов местного отделения «Союза Михаила Архангела» курс лекций о древнеримской национальной политике, сей ученый муж взял преизрядный аванс, а от исполнения договора увильнул.
Получился отлично взболтанный криминал-коктейль, и даже сейчас, через много лет, не высветить многих и многих тонкостей — или не даже сейчас, а теперь уже… В общем, не высветить.
Разговор относительно лекций действительно был. Господин Сазонов, председатель местного отделения, самолично нагрянул с визитом и после долгих рассуждений о первом, втором и третьем Риме и сетований в адрес учителя истории, не понимающего своего патриотического долга, предложил Струйскому участвовать в богоугодном деле, разумеется, не безвозмездно.
Борис Иннокентьевич посмеялся, хотя и не слишком оскорбительно для верноподданного слуха, и более или менее деликатно пояснил, что далек от историко-проповеднических идей и вообще изрядно занят иными делами. На том, к пущему неудовольствию господина Сазонова, все и завершилось.
Разумеется, Сазонов настаивал, весьма прозрачно намекал на неблагоприятное мнение о текстах, предпочитаемых Струйским в гимназии, наконец, прямо заявил, что господину учителю предоставляется уникальная возможность это мнение исправить… Он много и воодушевленно говорил, однако без особых результатов.
И в дневнике Струйского — в отрывочных слепках момента, именуемых теперь дневником, — возникла насмешливая запись с острой цитатой из «Зрителя» («А здесь идея и значки, Своя печать, свобода глотки, Любовь начальства, много водки, Патриотизм и пятачки»).
Бесспорно и то, что запись попала в серую папочку, превратившись в форменное вещественное доказательство — ага, разговор-то был!
Никаких реальных сведений о передаче Борису Иннокентьевичу трехсот рублей аванса, конечно, нет, если не считать свидетельства трех почтенных членов «Союза», готовых клятвенно подтвердить факт передачи, а впоследствии это и сделавших.
— Вопиющая нелепость, — бился на следствии Струйский. — Гнусная провокация. Я этих господ в глаза не видал. С тем же успехом Сазонов мог указанную сумму себе в карман положить…
— В рассуждении положения вашего не следовало бы словами такими бросаться, — терпеливо вздыхал Ильин. — Свидетели указывают, что имели дело с супругой вашей, через нее аванс и вручили. Желаете ли очной ставки и привлечения Серафимы Даниловны в качестве соучастницы?..
Так-то.
— Будьте вы прокляты, — рычит в подушку Борис Иннокентьевич, — …ть-те вы-про-кля-ты…
13Но наплывают светлые минуты, когда можно заглянуть в прошлое, совсем вроде бы недавнее, не взорванное, не затуманенное обозленностью.
— Это потрясающе! — восклицает Иннокентий Львович, отбрасывая газету. Я всегда утверждал: все дело в человеке, человек способен на многое недоступное нашему воображению. Но каков этот Гудини! Представляете, он сидит в Бутырках, в запертой одиночной камере, скованный по рукам и ногам, а вскоре исчезает оттуда, и еще меняет местами других заключенных…
— Говорят, он проделывал этот фокус в Англии и в Гамбурге, — с улыбкой говорит матушка. — Не понимаю однако, как удается…
— Как бы ни удавалось, — горячо перебивает ее Иннокентий Львович, важно, что освобождается. Я думаю, это будет серьезнейшее искусство в новом веке — умение выбираться из застенков…
— И самостоятельно выбираться из шестифутовой могилы, — весело добавляет она.
— Зря смеетесь, Татьяна Павловна, зря смеетесь, — говорит отец, — я ведь серьезно. Это сейчас, в девятьсот третьем, смешным кажется, однако пройдет немного лет, и вообразите себе — мир начнет погружаться в застенки, и тогда вспомнят о Гарри Гудини. Ведь некогда и телескоп представлялся фокусом досужих умельцев…
— Однако же, не стоит так горячиться, — с неизменной улыбкой вставляет Татьяна Павловна, — для преступников ли тюрьмы? И к тому же чай пора пить…
Приглушенно мерцают лампы, идет семейное чаепитие, и Боре (здесь он просто Боря, Борик, Боренька) необъяснимо тепло и надежно от того, что где-то есть человек, способный в наручниках броситься с моста в Миссисипи, запросто улизнуть не только из далекой и как бы абстрактной бостонской тюрьмы, но и из вполне зримых Бутырок, есть голубоглазый австрийский подданный Эрих Вайс, которого эмиграция и цирковая традиция преобразовали в неустрашимого Гарри Гудини.
Есть то видение того мира и это видение — нечто прямо противоположное.
Кто контролировал эксперимент Гудини с тюремным вагоном — не полковник ли Ильин? Не он ли составлял доклад о необходимости новой конструкции замков, дабы исключить исчезновение талантливых самородков без мирового имени, но с золотыми руками и великим свободолюбием?
Конечно, он. И это никак не мешало ему восторгаться успехами заграничного эскейписта, особенно умением тасовать колоду карт пальцами ног. Полковник Ильин и сам знал тысячу способов испариться из мест заключения, но вот колода, тасованная ногой, — это было нечто невообразимое!
Из письма Гарри Гудини в Париж издателю журнала «Иллюзионист» Жану Кароли: «Безрезультатного обыска, которому меня подвергли агенты русской тайной полиции, я никогда не забуду. Я испытал ту же операцию в большей части полиций всего мира, но подобного варварства я не видел никогда».
И негодовал господин Сазонов, однако еще внутренне: как можно пускать этого фокусника — знаем, какой он там австриец или американец, все знаем, голубыми глазами не проведешь! — как можно приглашать его в сердце России-матушки и попустительствовать ему в развращении общественного вкуса трюками, кои ставят под сомнение основы власти? Как?
И уже занавеска ближних несчастий задергивается, маскируя далекое мирное чаепитие, и рождается иной образ из «Монолога Гудини»:
Я, как змей,из узкогорлой бутылки Бутырок выполз.Я был вымочален и обессилен.Но попробуй вырвисьиз смирительной рубашки Россиисквозь ее зарешеченностьне прорвется и выдох.Я предчувствую,как Кассандра,осененная сдвигом зоркого разума,мое искусство борьбы с безысходностьюсамое важное в двадцатом веке,веке — мастере души калечить,раны заляпываясловоблудной грязью.
И отсюда — небольшой взрыв превращения в Гарри Гудини, для которого нет этой камеры с потеком сырости в углу и смехотворны все эти ржавые решетки, бренчащие ключи и овальные кокарды, и отсюда — снова в блинообразную подушку, затмевающую прошлое и будущее.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});