Ант Скаландис - Катализ
Совершенно особняком стояло требование сделать «опасный» сибр. Зная, какой кругом бардак, я очень не хотел давать лишнюю возможность для травм и смертных случаев. Но требование возвращалось вновь и вновь, солидные, умные люди объясняли мне, что с тем же успехом можно запретить пользование ножами, спичками и электричеством. И они безусловно были правы. А набор блистательных идей, реализация которых была невозможна без «опасного» сибра, – ножи, буры, скальпели и прочее – довершил дело. Я сломался. Собственно, иначе и быть не могло. Отказ был бы не более чем глупым упрямством. Просто мне не хотелось в очередной раз брать на себя ответственность. Я уже устал от ответственности. Но на кого, на кого, черт возьми, я мог ее переложить?!
А потом была зеротация по-китайски, и еще – всякие идиоты, потерявшие спьяну руки, ноги и даже головы, и еще – убийства с помощью сибра… Но почему я должен отвечать за все это? Почему? А не в ответе ли я за человека, которого стукнули сибром по голове или угробили кирпичом, сделанным в сибре? Может быть, я и за это должен отвечать?
Я не знаю, кому задаю сейчас эти вопросы. Я вообще не знаю, для кого пишу эту книгу. Публиковать ее я не собираюсь. И мои рассуждения скорее всего нужны только мне. Или еще Ленке, Альтеру и Алене. Может быть, Угрюмому и Конраду. Не знаю. Но мне хочется рассуждать. Хочется задавать вопросы. Именно теперь. А тогда, в ту зиму, когда чувство ответственности еще не переросло в муки совести, главной моей расплатой была боль, и, когда она, эта боль, подступала, все остальное просто переставало существовать.
Боли
Боль. Короткое неэффектное слово. Будто и не слово вовсе, а так, просто всхлип, сдавленный стон: боль… А сколько кроется за ним ужаса! Смогу ли объяснить?
Боль не всегда накатывалась с одинаковой силой, но это не зависело от сложности задач. Она только явно свирепела день ото дня. Первые приступы казались просто щекоткой в сравнении с более поздними, в Пансионате, а те в свою очередь в подметки не годились начавшимся в Гантиади. Это не могло продолжаться бесконечно, и на каком-то этапе я стал просто терять сознание, для окружающих – просто, а сам я продолжал воспринимать нечто, словно бы проваливался в иной, абсолютно чуждый, не переводимый никак на язык понятных образов мир. И это было еще страшнее, чем чисто физическая пытка. Угрюмый всполошился. Еще в Пансионате он вместе с целым консилиумом врачей пришел к выводу: в целях сохранения здоровья мне следует вступать в контакт с сибром не более двух раз в сутки. речь шла, понятно, не о физическом, а о психологическом моем состоянии. Вот почему, как только начались провалы в «нирвану по-брусиловски» – так в шутку называл их Альтер, – Угрюмый совершенно всерьез высказал мысль о том, что я могу оказаться потерянным для человечества навсегда. Хао Цзы-вэн трактовал это так: мой разум будет целиком задействован сверхцивилизацией, станет частью из зонда – Апельсина, а людям останется только мой «бессмертный труп». Я-то знал, что все это чушь несусветная, но никто не желал меня слушать: мальчишка, профан, а теперь еще и агент сверхцивилизации. Угрюмый запретил мне работать. Не могу сказать, чтобы я очень расстроился: получились отличные каникулы. Потом мы начали все снова. И боль вернулась: за каникулы я разучился впадать в «нирвану». А как только опять ощущалось привыкание, Угрюмый объявлял новый перерыв. Так мы и работали – циклами. Но, конечно, это был не выход. Любопытство, если не его, то мое, рано или поздно должно было взять верх. А ведь я хотел навсегда расстаться с болью. И, может быть, еще больше я хотел узнать, что тогда произойдет. И осуществление этого желания полностью зависело от меня. От моей честности. К тому же я свято верил в добрую волю Апельсина. Так что просто не мог не нарушить установки Угрюмова. И все-таки не нарушал. И все-таки ждал чего-то, вновь и вновь перенося нечеловеческие боли. Это может показаться неправдоподобным, но это было. И довольно долго – больше года.
И все это время то ли из солидарности, то ли просто чтобы заглушить тоску и страх – и того и другого было в достатке, – Алена с Альтером планомерно занимались самоистязанием. Это был мазохизм, возведенный в культ, мазохизм, ставший главным делом жизни и горячо одобренный, кстати, Угрюмовым. «Ты работаешь, – говорил мне Альтер, – и мы работаем. Оставь за нами такое право. У тебя боли – и у нас будут боли». «Но это же идиотизм!» – кричал я. «Нет, – возражал Альтер, – спроси Угрюмого. Наука должна понять пределы наших возможностей». Плевать он хотел на науку. Я это знал. Потому что и сам в то время не только ради науки мучался. Они истязали друг друга и каждый себя, находя в этом паталогическое удовольствие, единственное настоящее плотское удовольствие, оставленное нам, монстрам, и потому особенно сладкое. Еда и сон, перестав быть необходимостью, не радовали больше, хотя вкусовые ощущения сохранились у нас во всем объеме, да и приятная сонливость, этакая имитация усталости, не отличаемая от естественной, вызывалась в организме легко, если было нужно. Да только не нужно было. Обманывать самого себя? Противно. Неожиданно пресными сделались для нас и радости секса. Впрочем, здесь Альтер открыл массу новых возможностей, но и они, как правило, были связаны с болью. Боль для радости, боль для отдыха, боль для забытья… Боль заменила нам даже водку. А водка… Что она? Не действовал уже и чистый спирт. Хотя опять же при желании ничего не стоило поддаться опьянению. Мы были способны, как каттнеровский папаша Хогбен, одним усилием воли превращать в своем организме сахар в алкоголь, и даже еще проще – сразу вызывать состояние эйфории в мозгу. Могли. Но не делали этого. Мне – было просто не до того. Я становился общественным деятелем галактического масштаба – какое уж там, к черту, пьянство! Альтер же с Аленой стали наркоманами от мазохизма, и опьянение казалось им теперь не более, чем детской забавой.
Начинали с обычной наркомании: морфий, героин, кокаин, амфетамин… Потом перепробовали все известные науке галлюциногены. Эффект был порою сильным, но мимолетным и всегда однократным: освоив препарат, организм переставал на него реагировать. Следующим этапом стали отравляющие вещества. Алена особенно увлеклась лакриматорами, она их называла «слезы счастья». Альтер чисто по-мужски предпочитал стерниты. «Мой нюхательный табак», – шутил он. Общеядовитые и кожно-нарывные пользовались общим успехом, но особый восторг вызывали, конечно, нервно-паралитические. Это был крепкий орешек – приходилось начинать с малых доз. А удостоверившись полностью в своей химической стойкости, ребята перешли к испытаниям температурным, электрическим, магнитным, радиационным и наконец – к опытам по регенерации не только тканей, но и отдельных частей тела. Альтер хотел сначала уничтожить палец в воронке питания, потому что растворить его в кислоте или сжечь не удавалось, но в последний момент струхнул – жалко все-таки палец, мало ли что – и отрубил его топором. А ля отец Сергий. Результаты превзошли все ожидания. Отрубленный палец прирастать обратно не захотел, зато в течение нескольких часов вырос новый, поначалу как будто уродливый, кургузый, но под конец ставший совершенно нормальным. После такого успеха самое время отхватить руку или ногу, но тут-то и подоспел Угрюмый с предложением сделать надрез, дабы проверить вполне ли восстановился утраченный кусок плоти. И когда Альтер привычным жестом полоснул по коже, академик наш побелел, как полотно: под разошедшейся тканью не было крови и мышц. Там был один сплошной оранжит.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});