Рэй Брэдбери - Сборник 16 Сборник сборников
— Сорок лет? — воскликнул я и нырнул за смыслом на дно стопки. — Тебе сорок лет? И все эти годы. Как же это тебя?
— Как меня угораздило? Так ведь должность моя такая, ее не выбирают, она, как говорится, прирожденная. Девять часов в день и никаких выходных, не надо отмечаться, не надо в ведомости расписываться — загребай, что богатый обронит.
— И все таки я не понимаю, — сказал я, намекая жестами на его рост и склад и цвет лица.
— Так ведь я и сам не понимаю и никогда не пойму — ответил малютка Макгиллахи. — Может я себе и другим на горе родился карликом? Или железы виноваты, что не расту? А может, меня вовремя научили, — дескать, останься маленьким — не прогадаешь?
— Но разве возможно…
— Возможно? Еще как! Так вот, мне это тыщу раз твердили, тыщу раз, как сейчас помню, папаня вернется с обхода, ткнет пальцем в кровать, на меня покажет и говорит: «Послушай, малявка, не вздумай расти, чтоб ни волос, ни мяса не прибавлялось! Там за дверью, мир тебя ждет, жизнь поджидает! Ты слушаешь, мелюзга? Вот тебе Дублин, а вот повыше Ирландия, а вот тебе Англия поверх всего широкой задницей уселась. Так что не думай и не прикидывай — пустое это дело, не загадывай вырасти и добиться чего-то, а лучше послушай меня, мелюзга, мы осадим твой рост правдой, истиной, предсказаниями да гаданиями, будешь ты у нас джин пить да испанские сигареты курить, и будешь ты как копченый ирландский окорок — розовенький такой, а главное — маленький, понял, чадо? Нежеланным ты на свет явился, но раз пожаловал, — жмись к земле, носа не поднимай. Не ходи — ползи. Не говори — пищи. Руками не шевели — полеживай. А как станет тошно на мир глядеть, не терпи — мочи пеленки! Держи, мелюзга, вот тебе твой вечерний шнапс. Глотай, не мешкай! Там у Лиффи нас ждут всадники апокалипсические. Хочешь на них подивиться? Дуй со мной!»
И мы отправлялись в вечерний обход. Папаня истязал банджо, а я сидел у его ног и держал мисочку для подаяния. Или он наяривал чечетку, держа под мышкой справа меня, слева — инструмент и выжимая из нас обоих жалостные звуки.
Поздно ночью вернемся домой — и опять четверо в одной постели, будто кривые морковки, ошметки застарелой голодухи.
А среди ночи на папаню вдруг найдет что-то, и он выскакивает на холод, и носится на воле, и грозит небу кулаками. Я как сейчас все помню, хорошо помню, своими ушами слышал, своими глазами видел, он ничуть не боялся, что бог ему всыплет, чего там, пусть-де мне в лапы попадется, то-то перья полетят, всю бороду ему выдеру, и пусть звезды гаснут, и представлению конец, и творению крышка! Эй ты, господи, болван стоеросовый, сколько еще твои тучи будут мочиться на нас, или тебе начхать?
И небо рыдало в ответ, и мать голосила всю ночь напролет. А утром я снова — на улицу, уже на ее руках, и так от нее к нему, от него к ней, изо дня в день, и она сокрушалась о миллионе жизней, которые унесла голодуха пятьдесят первого, а он прощался с четырьмя миллионами, которые отбыли в Бостон…
А однажды ночью папаня и сам исчез. Должно быть, тоже сел на пароход доли искать, а нас из памяти выкинул. И не виню я его. Бедняга, голод довел его, он совсем голову потерял, все хотел нам дать что-то, а давать-то нечего.
А там и маманя, можно сказать, утонула в потоке собственных слез, растаяла, будто рафинадный святой, покинула нас, прежде чем развеялась утренняя мгла, и легла в сырую землю. И сестренка, двенадцать лет, в одну ночь взрослой стала, а я? Я остался маленьким.
У нас еще раньше было задумано, давно решено, что мы делать будем. Я ведь готовился к этому. Я знал, честное слово, знал, что у меня есть актерский дар!
Все порядочные нищие Дублина кричали об этом. Мне еще и десяти дней не было, а они уже кричали: «Ну и артист! Вот с кем надо подаяния просить!»
Потом мне стукнуло двадцать и тридцать дней, и маманя стояла под дождем у «Эбби-тиэтр», и артисты-режиссеры выходили и внимали моим гэльским причитаниям, и все говорили, что мне надо контракт подписать, на актера учиться! Мол, вырасту, успех мне обеспечен. Да только я не рос, а у Шекспира нет детских ролей, разве что Пак. И прошло сорок дней, пятьдесят ночей с моего рождения, и меня уже всюду приметили, нищие покой потеряли — одолжи им мою плоть, мою кость, мою душу, мой голос на часок туда, на часок сюда. И когда маманя болела, так что встать не могла, она сдавала меня на время, одному полдня, другому полдня, и кто меня получал, без спасиба не возвращал. «Матерь божья, — кричали они, — да он так горланит, что даже из папской копилки деньгу вытянет!»
А в одно воскресное утро у главного собора сам американский кардинал подошел послушать концерт, который я закатил, когда приметил его дорогое облачение да роскошные уборы. Подошел и говорит: «Этот крик — первый крик Христа, когда он на свет родился, и вопль Люцифера, когда его низринули с небес прямо в кипящий навоз и адскую грязь преисподней!»
Сам почтенный кардинал так сказал. Ну, каково? Христос и Сатана вместе, наполовину Спас, наполовину Антихрист, и все это в моем крике, моем писке — поди-ка переплюнь!
— Куда мне, — ответил я.
— Или взять другой случай, через много лет, того чокнутого американского киношника, что за белыми китами гонялся. В первый же раз, как мы на него наскочили, он зыркнул глазом в меня и… подмигнул! Потом достает фунтовую бумажку, да не сестренке подал, а мою руку чесоточную взял, сунул деньги в ладонь, пожал, опять подмигнул и был таков.
Потом я видел его в газете, колет Белого Кита гарпунищем, будто псих какой. И сколько раз мы после с ним встречались, всегда я чувствовал, что он меня раскусил, но все равно я ни разу не мигнул ему в ответ. Играл немую роль. За это я получал свои фунты, а он гордился, что я не сдаюсь и виду не показываю, что знаю, что он все знает.
Из всех, кого я повидал, он один смотрел мне в глаза. Он да еще ты! Все остальные больно стеснительные выросли, не глядя подают.
Да, так все эти актеры-режиссеры из «Эбби-тиэтр», и кардиналы, и нищие, которые долбили мне, чтобы я не менялся, все таким оставался, и пользовались моим талантом, моей гениальной игрой в роли младенца — видать, все это на меня повлияло, голову мне вскружило.
А с другой стороны — звон в ушах от голодных криков и что ни день — толпа на улице, то кого-то на кладбище волокут, то безработные валом валят… Соображаешь? Коль тебя вечно дождь хлещет, и бури народные, и ты всего насмотрелся — как тут не согнуться, не съежиться, сам скажи!
Моришь ребенка голодом — не жди, что мужчина вырастет. Или нынче волшебники новые средства знают?
Так вот, наслушаешься про всякие бедствия, как я наслушался, — разве будет охота резвиться на воле, где порок да коварство кругом? Где все — природа чистая и люди нечистые — против тебя? Нет уж, дудки! Лучше оставаться во чреве, а коли меня от туда выдворили, и обратно хода нет, стой под дождем и сжимайся в комок. Я претворил свое унижение в доблесть. И что ты думаешь? Я выиграл.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});