Игорь Борисенко - Вариант "Ангола"
Тем не менее, еще два последних вечерка я скоротал с большим удовольствием – сводил Любу в ресторан, где оставил немало денег. Она даже подумала, что я ей предложение делать собрался, о чем бесхитростно поведала, когда мы расставались навсегда вечером четырнадцатого сентября. Вместо этого я сообщил, что уезжаю. Она надула губки, немного поплакала, однако успокоилась довольно быстро. Я, конечно, пообещал, что напишу при первой возможности. И предупредил, что возможности, очень может быть, не представится. Она уныло кивала в ответ; простились мы довольно сдержанно – что меня нисколько не расстроило. С совершенно спокойной душой я вернулся домой и пил чай с матерью до поздней ночи. Мы вспоминали прежние дни, смотрели фотографии, читали старые письма, которые я писал домой из пионерлагеря и от дяди, у которого гостил однажды целое лето в Киеве. Отец дремал с книгой в кресле-качалке тут же, рядом с нами. Иногда он поднимался, подходил к нам, отпивал из моей чашки и рассматривал какую-нибудь особенно интересную фотографию.
Уснуть я не мог очень долго: сказывалось волнение. Здесь, в этом доме, я прожил безвылазно почти пять лет и успел к нему привыкнуть. Завтра придется покинуть его; оставить мать и отца, без которых я не мыслил жизни, и которые были на самом деле частичкой меня самого. Уйти в неизвестность. Что там? Удастся ли вернуться и увидеть еще раз этот тесный дворик с раскидистыми кленами, дом с обшарпанными стенами и деревянными наличниками на окнах? Поесть маминых щей? Послушать, как отец рассуждает о развитии человеческого общества, хрумкая печеньем? Все эти частности стекались к одному, самому глобальному вопросу, задать который себе напрямую не сразу хватило духа. Буду ли я жив – через месяц, полгода, год? Эх, лучше бы уж знать наверняка, что ожидает впереди, чем такие мучения!
Утро я встретил невыспавшийся, злой и измятый. Кое-как побрился, пригладил водой взъерошенные волосы и сел пить обязательный чай. И мать, и отец, конечно, встали, чтобы проводить меня. Мать куталась в большую шаль и уголками ее изредка промакивала глаза. Говорить она боялась – вдруг сорвется в плач? Отец просто молчал и глядел в окно, думая о чем-то своем: так и прошло наше прощание, в полном молчании. Лишь на пороге мать порывисто сжала меня в объятиях, и стала бестолково целовать куда попало – в лоб, щеку, ухо. На лице оставались ее слезы.
– Возвращайся, сынок, обязательно возвращайся к мамочке. Я не переживу, если ты сгинешь. И пиши обязательно!
– Если будет возможность, мама, – ответил я, держа ее за руки. Наконец, она выпустила меня и отошла в сторону, сгорбленная, несчастная, такая, какой я ее не видел с самого тридцать седьмого. Отец подал мне руку и сказал без выражения:
– Счастливо тебе вернуться, Владимир. Будь мужчиной и до конца выполняй свой долго. Это, наверное, главное. Мы тебя будем ждать.
Губы его при этом дрожали. Я почувствовал, что еще немного – и сам начну плакать; значит, с прощаньем пора заканчивать. Встряхнув руку отца, я помахал матери через его сухонькое плечо, круто повернулся и побежал вниз по лестнице.
Александр Вершинин,
15 сентября 1942 года.
…В Томске мы приземлились рано утром.
После взлетов и посадок, что мне пришлось пережить за последние пару дней, я уже немного попривык к эволюциям, которые самолет совершает перед тем, как шасси коснутся земли. Так что ни резкий крен, когда самолет выходил на глиссаду, ни гудение выдвигающихся шасси меня уже не пугали. Ну то есть не пугали так, как во время первой посадки на аэродроме в Казани.
Честно говоря, мне даже понравилось летать. И пусть я так и не побывал в пилотской кабине, а все время лишь таращился в квадратное окошечко иллюминатора, теперь я понимал людей, которые не мыслят себя без неба. Когда самолет, такой, казалось бы, тяжелый и неповоротливый, натужно гудя моторами, карабкается в небо, а тебя, влипшего в чашку сиденья, словно подталкивает снизу могучая сила – с чем это можно сравнить? Как там в песне поется – "Нам разум дал стальные руки-крылья"? Замечательная песня! Но как бы я ни восторгался, похоже, настоящим летчиком мне не бывать – потому что для меня лучшими за все время перелетов были все-таки те моменты, когда самолет вставал "на три точки" на аэродромах.
…Самолет остановился, и винты, провернувшись в последний раз, замерли. В салоне, освещенном двумя тусклыми желтыми лампами, воцарилась тишина – слышалось лишь бормотание и возня летчиков в кабине. Вот скрипнула дверца, и в салон вышел второй пилот, рослый и какой-то нескладный чернявый мужик.
– Ну что, москвич, проснулся?
– Да я и не спал…
– А зря. Я бы вот сейчас придавил сутки. Или даже пару, – он судорожно зевнул.
Я не сдержался, и тоже зевнул. Пилот устало улыбнулся.
– Вот видишь… Ладно, пошли. Провожу тебя к Лукину. К начальнику аэродрома, то есть. Сдам, так сказать, лично в руки… Мешки свои не забудь.
Начальник аэродрома размещался в маленьком вагончике в сотне метров от летного поля. Чуть поодаль виднелись приземистые коробки ангаров, за обваловкой, прикрытые легким навесом, стояли цистерны с топливом.
Пилот постучал в дверь и, не дожидаясь ответа, открыл.
– Ну кто еще там? – недовольным голосом поинтересовался сидевший за столом человек.
– Доброе утро, товарищ капитан, – сказал пилот. – Лейтенант Никоненко, второй пилот с "полста седьмого". Только что прибыли.
– Что у тебя, Никоненко?
– Тут товарищ из Москвы, вы, должно быть, уже в курсе.
– Хорошо. Что-нибудь еще, лейтенант?
– Никак нет. Разрешите идти?
– Ступайте. Готовьтесь к разгрузке, машина будет минут через десять. Бумаги в диспетчерскую…
– Здравствуйте, – я протянул капитану документы.
– Из Москвы… Угу, товарищ Вершинин. Выходит, это вас "девятнадцатый" дожидается.
Я пожал плечами.
– Наверное.
Капитан оказался совсем молодым – наверное, еще и тридцати не было. Старили его щетина и красные от недосыпа глаза.
Заметив мой взгляд, капитан смешно сморщил нос.
– Да, побриться бы не мешало, я знаю. Некогда.
Я машинально потер подбородок. Мне побриться тоже не помешало бы.
– "Девятнадцатому" вылет назначен по готовности. Как мне сообщили, должен прибыть еще один человек…, – сказал капитан, и посмотрел на серый бланк, положенный под лист стекла на столе. – Некто Владимир Вейхштейн, лейтенант НКВД.
Я кивнул. Так вот как зовут моего сопровождающего… Хм-м, интересно, а кто будет главнее? Наверное, все-таки он, так что это мне надо называть себя… ну, скажем, подопечным, а не его сопровождающим. А то – ишь, присвоила кобыла ременный кнут…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});