Вадим Тарасенко - Вспомнить все
Через десять минут, умывшись и побрившись, Борис Ковзан вышел из ванной комнаты и мельком взглянул на настенные часы. Без десяти семь. Сегодня его не будут терзать многочисленными приборами. Сегодня он может наконец просто отдохнуть, поваляться в кровати, сходить в бассейн, тренажерный зал, библиотеку. Но самое главное – сегодня он увидит отца. Вечером, а сейчас только семь утра.
Время неожиданно пробежало быстро. Мозг, утомленный нервозностью, напряжением, почувствовав, что можно расслабиться, с охотой это и сделал. Большую часть времени до вечера Борис просто провалялся в постели с книжкой в руках.
В дверь постучали, как и было условлено, ровно в шесть вечера.
– Отец!
– Сын!
Два человека обнялись на пороге комнаты.
– Да, батя, двадцать один год тебе явно к лицу, – чуть отстранившись, сын глядел на отца, теперь годящегося ему в младшие братья.
По лицу отца пробежала тень, превращая радостное лицо в маску. Борис недоуменно смотрел на это превращение.
– Отец, что случилось?
Тот опустил глаза под пристальным взглядом сына и после долгой паузы наконец проговорил:
– Тебе уже сказали, что я… словом я прошел процедуру обновления[10].
– Отец, я это наглядно вижу, и это просто замечательно! Или тебя волнует, что ты теперь биологически младше меня? Не волнуйся, ты для меня всегда останешься отцом.
– Да я и не волнуюсь.
– Так что же тогда?
– Видишь ли, когда ты три года назад полетел в гиперпространство и не вернулся, тебя посчитали умершим… – Ковзан-старший запнулся и надолго замолчал.
– Ну и что? По-моему, существует официальная процедура, так сказать, реабилитации мнимо умерших.
– Дело не в этом. Главный компьютер ООН после того, как к нему поступила информация считать тебя умершим, подсчитал рейтинг твоей Жизненной Записи…
– И?
– Он признал, что твоя Жизненная Запись удовлетворяет обобщенному критерию для получения права на вторую жизнь, – быстро, словно бросаясь в холодную воду, проговорил отец.
– У меня что, есть клон, двойник? – после небольшой паузы спросил Борис.
И в комнате коротко прозвучало:
– Да.
Франция. Париж. Латинский квартал.
Церковь Сент-Этьенн-дю-Мон.
9.55 по местному (среднеевропейскому) времени.
Молодая, хрупкая девушка безучастно или даже чуть печально смотрела на проходящих под ней людей. Белые овцы, окружившие ее, уж точно безучастно щипали траву. Уже прошло невообразимое для короткой человеческой жизни время, целых семнадцать веков, с тех пор, как эта девчушка, с еще бегущей по ее плоти горячей кровью, с глазами, еще щурящимися на солнце, спасла маленький городок Париж. Спасла его своими молитвами от нашествия гуннов, подарив городу блестящую историю. Это потом маленький городок галльского племени парисеев превратился в самую элегантную столицу мира, с ее чудными Елисейскими полями, тяжеловесной мощью собора Парижской Богоматери и ажурной красотой Эйфелевой башни. Это потом здесь вырастет ироничный гений Вольтера, и отсюда раздадутся раздирающие душу слова: «Je vous parle, que je n'suis pas descendue de l'esprit!»[11] крохотной больной женщины – Эдит Пиаф. Это потом по нему будут расхаживать четыре бравых мушкетера Александра Дюма, страдать созданный пером Виктора Гюго чудовищный горбун Квазимодо, звонарь Нотр-Дама, а прекрасная женщина кисти Делакруа взметнет флаг Франции над баррикадой, и мир вздрогнет от предчувствия гигантских социальных катаклизмов, услышав «Марсельезу» Руже де Лиля.
Но и это уже все в прошлом. Сейчас и по знаменитому Монмартру, и по не менее знаменитому Латинскому кварталу течет шумная толпа арабов, китайцев, негров, а ветер лениво гоняет по их улицам и площадям всякий мусор. Потомки свирепых галлов и гордых франков, явившие миру Наполеона, железные солдаты которого заставили трепетать Европу, сейчас оказались изгоями в собственной стране. Погнавшиеся за удовольствиями, предоставляемыми высокотехнологической цивилизацией, построенной их дедами и прадедами, их изнеженные потомки уже не желали напряженно трудиться и брезгливо поджимали свои напомаженные губки при упоминании о тяжелых и грязных работах. И с удовольствием перекладывали их на плечи эмигрантов из мусульманского мира.
В городе буйным, красноватого оттенка, цветом расцвела индустрия развлечений. Стрипклубы, бордели щедро освещали ночные улицы светом своих красных фонарей. В многочисленные пипшоу зазывали посетителей немытые арабы с мутными глазами. Ночная жизнь на площади Пигаль и на бульваре Клиши превзошла своей распущенностью древнеримские оргии времен Калигулы. «А в Париже все только и делают, что ходят из бардака в клинику и из клиники в бардак…»[12], – уже в двадцатом веке с удивлением и горечью воскликнул один из современников. Но это так и осталось гласом вопиющего в пустыне.
Исторические процессы имеют одну подлую особенность – они протекают вначале практически незаметно. А когда вздымаются во всей своей сокрушающей страшной красе над головами изумленных людей, сделать уже ничего нельзя. Все усиливающиеся и усиливающиеся социальные беспорядки, начавшиеся в двадцать первом веке, уже были не последним предостерегающим звонком. Это были первые порывы ветра несущейся позади них лавины, остановить которую уже было невозможно. И в двадцать втором веке эта лавина накрыла Францию. Коренных французов, да просто белых в этой крупнейшей центральноевропейской стране стало меньше, чем выходцев с Востока. И после очередных президентских выборов в Елисейском дворце обосновался президент-мусульманин. Все произошло мирно, по закону. А закон для европейца превыше всего. И во всей Франции не нашлось больше ни Женевьевы, которая своими страстными молитвами к Богу отвратила от Парижа страшных гуннов, ни Жанны д'Арк, поднявшей словами «Прекрасная Франция» французов против захватчиков-англичан.
В один миг закрылись все злачные и не совсем злачные места, веселясь в которых французы провеселили свою Родину (вообще-то здесь подходит другой глагол, характерный для описания жизнедеятельности бардаков или туалетов). Знаменитый Мулен-Руж, воспетый еще Тулуз-Лотреком, превратился в медресе, а над собором Парижской Богоматери взошел золотой полумесяц.
А молодая девушка, святая Женевьева, в окружении неживых белых овец, продолжала безучастно смотреть неживыми глазами с картины, висящей над входом в церковь, на входящих туда живых овец – белых французов, отдавших практически без борьбы свою Францию чужим.
Вскоре все скамьи в церкви были заняты людьми. Чудь поодаль от них, рядом с алтарем возвышалась кафедра, за которой стоял священник. Подождав, пока стихнет шум, он спокойным, негромким голосом заговорил:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});