Ивлин Во - Не жалейте флагов
Но Пупки уже не было в комнате. Она сломя голову бежала вниз по лестнице, тихонько вскрикивая на каждом шагу.
Безил оделся, пририсовал Венере рыжеватые усы и вышел на улицу.
Обычно малолюдный по воскресеньям, в то утро Южный Кенсингтон был и вовсе пуст из-за страха перед налетами. Какой-то мужчина в жестяной каске крикнул Безилу с другой стороны улицы:
– Эй вы, укройтесь в убежище! Да, да, это я вам говорю. Безил подошел к нему и тихо сказал:
– ВР-тринадцать.
– Что такое?
– ВР-тринадцать.
– Я что-то никак не допру…
– Вы обязаны допереть, – сурово произнес Безил. – Надеюсь, вы понимаете, что сотрудники ВР-тринадцать имеют право ходить где угодно и когда угодно?
– Да, конечно, виноват! – ответил человек в каске. – Я в ПВО только со вчерашнего дня. Два налета подряд – просто блеск! – Не успел он это проговорить, как сирены дали отбой. – Ах, так это просто розыгрыш! – воскликнул он.
Этот тип слишком жизнерадостен для служебного лица в первые часы войны, решил Безил. Жупел газовой атаки не произвел на Пупку достаточного впечатления: она едва слушала от страха; пожалуй, стоит испытать его на более восприимчивом слушателе.
– Не вешайте носа! – сказал Безил. – Возможно, в эту самую минуту вы вдыхаете мышьяковый газ. Следите за своей мочой ближайшие дни.
– Ни хрена себе! Как, бишь, вы сказали, вас зовут?
– ВР-тринадцать.
– А вы что, занимаетесь газом?
– Мы занимаемся всем. Бывайте здоровы. Он повернулся и пошел, но человек в каске следовал за ним по пятам.
– А мы его учуем или как?
– Нет.
– Ну там будем кашлять или что-нибудь в таком роде?
– Нет.
– И вы думаете, они сбросили его прямо вот в эту минуту и улетели, а мы теперь кандидаты в покойники?
– Дорогой мой, я ничего не думаю. Ваш долг уполномоченного ПВО – все разузнать.
– Ни хрена себе!
Будешь знать, как кричать на меня на улице, подумал Безил.
После отбоя в мастерской Пупки Грин собрались ее друзья-приятели.
– Я ни капельки не испугался. Я так удивился собственной храбрости, что у меня голова кругом пошла.
– Я тоже не испугался, только настроился на мрачный лад.
– А я так просто обрадовался. В конце концов все мы вот уж сколько лет говорили, что существующий строй обречен, правда? Я хочу сказать, для нас выбор всегда был: либо в концентрационный лагерь, либо взлететь на воздух. Я просто сидел и думал: уж лучше взлететь на воздух, чем быть забитым насмерть резиновыми дубинками.
– А я испугалась, – сказала Пупка.
– У вас всегда самые здоровые реакции, дорогая. Право, Эрчман сотворил с вами чудеса.
– Ну, не уверена, что на этот раз мои реакции были такие уж здоровые. Я поймала себя на том, что я молюсь.
– Не может быть! Вот это уж никуда не годится.
– Вам лучше снова наведаться к Эрчману.
– Если только он не в концлагере.
– Все там будем.
– Если кто-нибудь упомянет еще хоть раз о концлагерях, – сказал Эмброуз Силк, – я откровенно взбешусь. («У него была несчастливая любовь в Мюнхене, – пояснил один из друзей Пупки другому, – там докопались, что он наполовину еврей, и молодца в коричневой рубашке упекли».) Давайте смотреть картины Пупки и забудем про войну. Так вот, это, – сказал он, останавливаясь перед Венерой, – это, на мой взгляд, хорошо. Да, Пупка, на мой взгляд, это хорошо. Усы… Это говорит о том, что вы перешли некий художнический Рубикон и чувствуете себя достаточно сильной, чтобы шутить. Это вроде тех чудесных анекдотов с бородой в книге Парснипа «Снова в Гернике». Ты растешь, Пупка, дорогая моя.
– А вдруг это влияние ее старого проходимца…
– Бедный Безил, быть enfant terrible[14] в тридцать шесть лет уже само по себе довольно печально, но выглядеть к тому же в глазах младшего поколения неким одряхлевшим Бульдогом Драммондом…[15] Эмброуз Силк был старше Пупки и ее друзей; собственно говоря, он был сверстником Безила, с которым поддерживал призрачное, полное взаимной насмешки знакомство с последнего курса университета. В ту пору в Оксфорде середины 20-х годов, когда последний из бывших фронтовиков уже покинул его стены, а первый из озабоченных политикой пуритан либо еще не основался там, либо ничем не заявил себя, – в ту пору широких брюк, джемперов с высокими воротниками и автомобилей, стоявших ночью в Тейме у «Орла», люди еще почти не подразделялись на группы и группки, и своего рода духовной изощренности в погоне за наслаждениями было достаточно, чтобы связать двух друзей, которых в последующие годы далеко – так, что оклика не слыхать, – отнесло друг от друга волнами иных, более широких морей. Эмброуз в те дни участвовал смехотворно-бесславно в скачках с препятствиями, устраиваемых колледжем Христовой церкви, а Питер Пастмастер явился в танцзал в Рединге в женском наряде. Аластэр Дигби-Вейн-Трампингтон, хоть и был углублен в примитивные эксперименты, имевшие целью выяснить, как далеко готова зайти с ним та или иная похотливая девица, только что выпорхнувшая в свет, все же находил время выбраться в Миклем, где, прихлебывая портвейн, без всякого порицания выслушивал подробные рассказы Эмброуза о безответной любви к студенту-гребцу. Теперь Эмброуз редко виделся со старыми друзьями, за исключением Безила. Эмброуз вообразил, что все его бросили, и порою, когда его заедало тщеславие и налицо была соответствующая аудитория, выставлял себя мучеником искусства, человеком, не пошедшим ни на какие уступки Мамоне. «Я не во всем с вами согласен, – сказал он однажды Парснипу и Пимпернеллу, когда те начали объяснять ему, что, только став пролетарием (с этим выражением у них не связывалось педантского намека на необходимость рожать детей; они просто хотели сказать, что он должен заняться каким-либо плохо оплачиваемым, неквалифицированным механическим трудом), он может надеяться стать мало-мальски ценным писателем, – я не во всем с вами согласен, дорогие Парений и Пимпернелл, – сказал он. – Но, по крайней мере, вы знаете, что я никогда не продавался господствующему классу». Настроившись на такой лад, он, как во сне, видел себя идущим по бесконечной улице фешенебельного квартала; двери всех домов стоят настежь, и ожидающие в них лакеи кричат: «Иди сюда, к нам! Ублажай наших хозяев, и мы накормим тебя!» Но он, Эмброуз, шагает все вперед и вперед, не обращая на них внимания. «Я безнадежно принадлежу веку башни из слоновой кости», – говорил он, Его уважали как писателя все, кто угодно, только не те, с кем он по большей части общался, и это было его несчастье. Пупка Грин и ее друзья смотрели на него как на атавизм «Желтой Книги»[16]. Чем добросовестнее он старался приладиться к движению и объединиться с суровыми юнцами последнего десятилетия, тем старомоднее он им казался. Уже сама его внешность, в которой было нечто от щеголеватости и блеска Дизраэли, выделяла его среди них. Безил при всей своей обшарпанности выглядел куда более натурально.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});