Владимир Михайлов - Один на дороге
— Ты права, — ответил я негромко. — Да и что удивительного в том, что я отношусь к тебе серьезно? Но вот ты? Для меня очень важно знать, как относятся ко мне, как и — почему, то есть насколько это серьезно.
— Груз прожитых лет давит на тебя? — спросила она не без иронии. Комплекс неполноценности — разве это возрастная болезнь? Как я отношусь к тебе — чтобы судить об этом, ты знаешь достаточно. Я ведь здесь! Почему? Для начала — ну, хотя бы потому, что тебе со мной лучше, чем без меня. Я тебе нужна. А для нас многое начинается именно с желания, с потребности быть нужной. Только не воображай, что такое чувство было присуще лишь эпохе неравенства. Равенство — не подобие, это разные вещи, и сегодня} как и всегда, мы будем думать, чувствовать и оценивать по-своему… Надолго ли? Откуда я знаю? Ни я, ни ты и ни одна цыганка этого не предскажет. Месяц. Год. Десять лет… Но разве прожить такой год — мало? Нет, погоди, сказала она громче, заметив, что я собираюсь заговорить, — я хочу ответить и на тот вопрос, который ты не задал, но который вертится у тебя на языке: не слишком ли я легкомысленна, не стремлюсь ли к удовольствиям, и все такое прочее. Конечно, стремлюсь, как и любой человек… То, о, чем ты, наверное, подумал в первую очередь, для меня не самое главное, хотя и не последнее; ради этого я не стала бы… во всяком случае, соблюла бы приличия. Если бы все проблемы решались в наши дни так легко, как эта…
Что-то кольнуло меня при этих ее словах, и я снова попытался перебить ее — и вновь мне не было позволено.
— Знаешь, я просто почувствовала, что ты — человек, которому я нужна не только по этой причине, — ты, кстати, сам еще и не знаешь, нужна ли я тебе именно так, — я тебе нужна всерьез. А таких людей, которым ты нужна всерьез, и которые чем-то нужны тебе, пусть ты еще и не знаешь, чем, но чувствуешь, что нужны, — таких встречаешь не каждый день и не каждый год, а встретив, не думаешь, насколько прилично или неприлично подойти к ним и, используя это самое равенство, сказать: не проходите мимо, вот я, здесь! Понял?
— Не совсем, — сказал я. — Если ты так хорошо почувствовала все с самого начала, как же ты могла сбежать куда-то, чтобы только случайность помогла нам встретиться во второй раз? Сбежать из-за какой-то ложной обиды…
Она расхохоталась, звонко и неожиданно, так что мне тоже захотелось смеяться, неизвестно чему.
— Господи! — проговорила она сквозь смех. — Мужчины, повелители мира, проницательные создания! Значит, ты действительно думаешь, что я сбежала и провела ночь где попало?
— То есть…
— Нет, это чудесно, это просто неподражаемо! И ты — прелесть. Столько времени терпел… Я-то решила, что ты сразу догадался!
— О чем?
Наверно, выглядел я в этот миг глуповато, потому что Ольга расхохоталась снова.
— Да никуда я не убегала. Была все время у Варвары. И вышла из дому, как только услышала, что ты собираешься уйти. И еще в подъезде обождала, пока не хлопнула дверь наверху…
— Ничего подобного. Варвара мне сказала…
— Потому что я ее об этом попросила. Я стояла рядом с ней, когда ты звонил.
— Знаешь, — сказал я, — это жестоко. Она стала серьезной.
— Я уже говорила тебе: пренебрежения, обиды, обмана не прощу. В таких случаях — конец раз и навсегда.
Она снова насупилась, как перед началом разговора. Я подбросил в огонь дров и подумал, что надо будет сходить еще раз.
— А при чем тут интуиция? — спросил я.
— При том… — Она помолчала, потом искоса взглянула на меня. Интуиция говорит мне, что ты в чем-то неискренен… таишь про себя что-то важное, что беспокоит тебя и не позволяет воспринимать все таким, каково оно есть, и меня в том числе тоже. Почему ты не хочешь сказать мне, в чем дело? Неужели жизнь не научила тебя тому, что от этого бывает только легче? Пожалуйста, скажи мне, потому что сейчас ты еще можешь сказать мне все. И если даже признаешься мне, что у тебя шесть законных жен, или что ты убил человека, или растратил деньги и скрываешься от розыска…
— Или что я выдал военные тайны…
— Что же, я стану убеждать тебя пойти с повинной, такое уже бывало и в книгах, и в кино, и, наверное, не раз случалось в жизни. Говорю тебе: сейчас еще можно сказать и понять все, но чем дальше, тем труднее будет: тебе сказать, а мне — понять и принять.
— Это тебя волнует?
— Разве мало? Это же обидно, как ты не понимаешь! Ну, спроси меня сейчас о чем угодно, и я отвечу, как бы ни хотелось мне не говорить об этом. Не хочу недоговоренностей, не хочу сомнений, они способны убить все самое лучшее, то, без чего жить нельзя… Будь таким, каким я тебя вижу, скажи мне все, и увидишь, как сразу станет хорошо тебе… и мне тоже!
IIIЯ молчал. Потому что сказать не мог ничего. Соврать было бы еще хуже, чем молчать, а говорить правду я не имел права.
Будь это моя личная тайна, пусть самая глубокая, пусть какая-то самая постыдная, я, не задумываясь и немедля, открылся бы Ольге — и заранее знал бы, что мне станет легче. Но таких тайн у меня не было, и уж во всяком случае не они меня беспокоили; но то, что она своим женским чутьем ощущала, было тайной военной. В армии обо всем должно знать ровно столько людей и именно те люди, скольким и которым знать положено. Тебе не нужно гоняться за информацией и добывать ее откуда-то из-под полы: что тебе полагается знать, тебе сообщат, а чего не скажут — значит, тебе этого знать и не надо. И можешь служить спокойно. Ольге никак не было положено знать о заминированном подземелье, в котором, вернее всего, хранятся законсервированные культуры самых гнусных бактерий, какие только существовали тридцать — сорок лет назад (хотя и странно даже в уме сочетать слова «культура» и «гнусный»). Когда речь идет о вещах, предназначенных хотя бы просто для служебного пользования, пусть на них и не стоит гриф «Совершенно секретно», нет никакой градации, кому из посторонних можно о них рассказывать, и кому нельзя нельзя никому. Даже одно слово о том, что тяготило меня, было бы уже нарушением принципов, придерживаться которых я привык за четверть века армейской жизни и не нарушил бы, в полном смысле слова, даже под страхом смерти — не говоря уже о том, что очень скверно было бы в самом преддверии близости выбалтывать то, что я обязан хранить про себя, и искать духовной общности путем нарушения воинской морали… И я молчал, а Ольга ждала, и я видел, как с каждой минутой моего молчания ее взгляд становится все угрюмее и она, не двигаясь с места, продолжая касаться меня бедром и плечом, тем не менее отходит от меня все дальше.
— Оля, — сказал я. — Послушай, Оля, и поверь мне. Да, ты правильно угадала, не стану уверять, что меня не тяготят никакие мысли. Но, — я нагнулся, чтобы снизу вверх заглянуть ей в глаза, но она чуть повернула голову, и вместо глаз я увидел лишь тени, в которых не было никакого выражения, — но объяснить тебе, в чем дело, я сейчас не могу. Я не-мо-гу. Даю слово, даю честное слово: это не касается ничего бесчестного, постыдного… это никак не задевает ни тебя, ни нас обоих вместе. Это… Потерпи немного, Оля, быть может, уже завтра или послезавтра я смогу рассказать тебе обо всем. А до тех пор ты не станешь сомневаться во мне… и не станешь сердиться за молчание, которого я не имею права нарушить.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});