Леонид Леонов - Дорога на океан
Седой и не очень жалкий, он спал сидя. Щеки его, с младенчески розовой кожицей, лежали складочками на грубом воротнике плаща. Он напоминал что-то ботаническое, бестелесное, из семейства тайнобрачных, и в каких-то поворотах, наверно, даже просвечивал насквозь. Представлялось сущим издевательством всадить это хрупкое растеньице в брезентовый, на кокосовых пуговицах, балахон.
Он вскочил и, оглядевшись, мгновенно припомнил все события протекших суток. Брови его нахмурились; он склонил голову набочок, прислушиваясь. Под ногами глухо гудели моторы.
— Что это, мы едем? — высокомерно удивился он.
— Сидите, сидите...— ободрил его Курилов.— Мы трогаемся через две минуты.
Гражданин Похвиснев прищурил глаза, и нижняя губка его отпала вниз от негодования:
— Вы, кажется, решили захватить меня, э, с собой... как трофей ваших преуспеяний?
— Но вы же сами просили меня довезти вас до Черемшанска!..
— Простите, вы не давали мне досказать... Вы даже пригрозили скрутить мне руки! Я имел в виду выразить вам протест по поводу порядков на вашей дороге. Э, ваши пассажиры приезжают домой далеко не в полном виде... Э, их доставляют по частям! Это и называется мокрое дело. Но там сперва убивают, а потом берут деньги, а у вас наоборот! — Он схватился за шляпу и сделал паузу, чтобы сарказм его проник до самых недр ошеломленного начальника.— Нет, я не могу... я не рискую продолжать с вами путешествие. Когда-нибудь попозже, в урне... э, с удовольствием. Ну-ка пропустите меня!..
И, как-то по-якобински, ядовито и набекрень нахлобучив шляпу, он прошел мимо Курилова. Тому оставалось только посторониться. Хлопнула наружная дверь. Курилов бросился к заднему окну и поднял шторку. Светало. Небо подчистили и подмели. Звезды гасли; заглатывало их зеленоватое безветренное утро. Мятое, непроспавшееся облако подымалось на восходе. На рельсах лежал иней... Путаясь в полах своего брезента, старик уходил по шпалам. Время от времени он обеими руками поправлял шляпу, чтобы не свалилась. Походка его была почти величава. Вероятно, он подозревал, что сзади наблюдают за ним. Узелка при нем не было.
— Вот гусак,— усмехнулся сам себе Курилов.— Занозистый какой...
У окна он задержался до первого солнечного луча. Осень выдалась в том году рыжая и неистовая. Местность была красива.
КУРИЛОВ И ЕГО СПУТНИКИ В ЖИЗНИ
Алексей Никитич вообще не одобрял железной дороги. Было смешно знать, что весь путь от океана до океана выложен деревянными плахами, а на них нашиты десятиметровые стальные полосы дорогой и вычурной прокатки. Самый паровоз, невыгодная, паразитическая машина, казался ему более острым и метким символом капиталистической системы, чем Марксова водяная мельница. В мыслях он видел эту дорогу иною: ее служащие говорили на десятке непохожих наречий, ее шпалы были из многих и различных сортов дерева, и еще снегоочистители ползали по ее северным путям, когда на южном, конечном ее пункте распускались стройные хамедореи. Курилову всегда хотелось явственно представить себе ту далекую путеводную точку, куда двигалась его партия. Это был единственный способ куриловского отдыха. Разумеется, он мог предаваться фантазиям лишь в тесных пределах книг, на которые удавалось украсть время у сна или работы. И этот воображаемый мир, вполне материальный и соответствующий человеческим потребностям, увенчивался в его догадках пределом знания — неумиранием. Как и большинство его современников, он пугался мысли, что ему не придется держать в руках зрелых плодов дерева, которое вот уже росло, ветвилось и могучими корнями распирало землю. Он не боялся смерти, он только не хотел ее.
Мысли о смерти — это было не куриловского порядка. Солдат, продырявленный столько раз и вдобавок опробованный революцией, он имел право усмехаться над чужими страхами. Тот возраст, когда разум впервые сталкивается с мыслью о неизбежном, застал его на фронте. Ему едва минуло тридцать и только что удалось ускользнуть от полевого суда. Он был молод, драчлив и здоров — условие самое главное для плодотворности такого рода размышлений. Кроме того, вокруг него так много и разнообразно умирали, что притуплялось то недоверчивое удивление, с которого начинается всякое исследование... Однако в последние месяцы ему довелось наблюдать умирание совсем вблизи, и это происходило не посреди истоптанного военного поля, где самый страх гасился неодолимым вихрем гибели и уничтоженья. На этот раз опыт был обставлен с лабораторной тщательностью. Больница предназначалась для ответственных работников. Модернизованные цветочки вроде лакфиоли были нарисованы на матовой охровой панели. По желанию включалось радио, и долгие больничные сумерки насыщались мелодиями, блаженными, как сновидение. Профессора приходили, как маги, рассыпая дары надежд, мудрой горечи или примиренья. Самая смерть в этом убежище несчастных представлялась таинственным медицинским средством, необходимым для последнего исцеления.
Дважды в декаду, вначале даже и чаще, Курилов навещал это место. Стояли две кровати; вторая до самого конца оставалась незанятой. На ближней к окну лежала востроносенькая, никогда ни судьбой, ни мужем не балованная женщина. Она конфузилась перед сиделкой посещений Курилова; больше всего она боялась, что ее заподозрят в чувствительности. И пока он сидел, рассказывая о новостях, ей доступных (никогда во всю совместную жизнь они не узнали так много друг о друге!), она поминутно напоминала ему то о заседании, которого он не вправе был отменить, то высылала покурить на лестницу; трубка была его второй привязанностью. И он шел, солидно поглаживая усы и по-мужски умиляясь щедрости этого дара. Он преувеличивал расточительность Катеринкиной доброты, потому что лишь в этом и мог проявить свое эгоистическое великодушие.
Подробности этого процесса, продленные во времени, представали как бы под лупой. Уже уйдя с работы, Катеринка отказалась ехать на юг. Все сидела у окна с гитарой, подергивая струну. И крепко вошла в память Курилову эта сухонькая ручка на звонкой деревянной деке... Сюда Курилов перевез жену еще весной, когда чахоточным всегда становится хуже. Шел лед. И Катеринка все просила, чтоб он повез ее в машине поглядеть на эти грязные уплывающие льдины. Они становились все синее (нет — голубее, прозрачнее!), приближаясь к родному морю. Он ее не понял и последнее желанье принял за блажь... В каждое посещенье он заставал Катернику иной, чем была прежде. Чужали и западали глаза, углублялась землистая морщинка меж бровей; днем и ночью трудились над этой женщиной непонятные ему силы. И, наконец, убавлялось чего-то понемножку в Катеринкиных руках. Он не спрашивал о здоровье, а лишь следил за неспокойным биеньем ее пальцев... О, в эту пору целую дорогу, с вокзалами, станциями и разъездами, можно было поместить в тесное пространство между ними. Они стояли на разных ее концах, и голос мужа почти не достигал жены. Все тягостнее становилось бывать здесь. Процесс как будто остановился. Казалось, еще немного — и доктора перетянут ее в свою сторону. Курилов стал пропускать дни посещений; он засиживался на работе.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});