Тимур Пулатов - Плавающая Евразия
- Как же я мог быть покойником, когда я все слышал и видел, и слышал из уст вашего живого братца? - нервно дернул плечами Давлятов.
- Тогда кто же покойный? - в упор глянул на него Лютфи.
- Мирабов...
Лютфи с укором посмотрел на собеседника и покачал головой:
- Вы ведь понимаете: все, о чем мы здесь говорим, записывается на ленту. - И Лютфи протянул руку к столику, куда был вставлен невидимый аппарат, и нажал на кнопку. Послышался свист и бормотание, затем внятный текст: "...Он нам с покойным Мирабовым предлагал свои услуги - бункер в доме построить, место на кладбище высшего разряда получить, где академиков хоронят... и прочий подпольный сервис..."; "Нет, с вами не соскучишься! Как в театре абсурда!" Лютфи остановил магнитофон и сказал бледному, растерянному Давлятову: - Если вы кого-то еще будете убеждать, что живой предлагал мертвому место на кладбище... вас запрячут в сумасшедший дом или в лучшем случае дадут три года в лагере строгого режима за клевету...
Давлятов смахнул с лица пот и вымученно улыбнулся:
- Ну ладно... Зачем вы так? Мы ведь просто беседуем... как в театре... Лютфи тоже сразу же подстроился, словно ждал этого момента, и сказал деловито:
- Тогда продолжим то, ради чего мы с вами встретились, - рассказ о странных отношениях двух отцов - вашего отца и отца вашей подружки Шахло и ее брата...
- Слушаю! - подался телом вперед Давлятов.
Лютфи уютно закинул ногу за ногу и с ленцой в голосе пояснил:
- Я бы, конечно, мог дальше не идти, когда мне стала ясна роль Мелиса в истории с убитым, ваша роль и роль вашей подружки Шахло. Этого вполне достаточно, чтобы назвать мое расследование первоклассным. И закрыть дело... как это и случилось. Но я не был бы Лютфи, играющий все главные мужские роли в нашем самодеятельном театре, если бы не интересовался любой историей в ее совокупности и многосложности. Имя Байбутаева вам знакомо? задал неожиданно вопрос Лютфи.
Давлятов ухмыльнулся, как бы укоряя следователя за очередной подвох с вопросом.
- Можно подумать, что вы не знаете всех, кого я знаю... Знаете вы прекрасно и фемудянского Бабасоля, который все время ходит с Байбутаевым неразлучно... У вас, должно быть, и отдельная папочка заведена на сей счет - фото моего фигурного дома. Байбутаев со своим чудо-аппаратом, анализом желчного сока академика Бабасоля... Странная у них дружба, странная! Никак не пойму, что влечет к Байбутаеву солидного, респектабельного академика? Какой расчет? Какая польза? - вдруг сделался словоохотливым Давлятов.
- У них действительно свой расчет, - досадливо поморщился Лютфи, - но об этом после... Я хочу сказать другое - честь открытия под вашим домом бабасольной тектонической бомбы принадлежит вовсе не Байбутаеву. Еще раньше ее обнаружил Абду-Салимов - дрянной режиссеришка Шахградской киностудии, склочный человек, умерший недавно при загадочных обстоятельствах в одной недружественной арабской стране...
- Кто этот мировой зверь... даждаль? - явно заинтересовался Давлятов.
- Ну, не такой он и зверь. Были у него и кое-какие добродетели, у отца вашей подружки Шахло. Был он, к примеру, страстным изобретателем...
Услышав, какими эпитетами наградил Лютфи отца Шахло, Давлятов недовольно вздохнул.
- Зря вы так... делаете скучную физиономию. На вашем месте я бы отметил про себя его страсть, тем более что она сыграла роковую роль в судьбе вашего отца - Ахмета Давлятова... Но сначала, так сказать, о социальной физиономии Абду-Салимова. Живые контуры ее стали вырисовываться в постсталинский период, в переломные годы конца пятидесятых. Тогда все дышало жарким дыханием разоблачительности, и без этого нельзя было начинать свою биографию в искусстве, вернее, подозрительно было не начинать, дабы не удостоиться зловещей клички "сталинист". Абду-Салимов, естественно, тоже начал с так называемой "культовской темы". Тогда среди нас, если помните, всюду мелькали изможденные, пожелтевшие лица возвращенцев с фантастического - кхе-кхе! - архипелага ГУЛАГ. Самое удивительное то, что эти лица, на которых густо лежали черты небытия, и оказывались самыми живыми среди нас, ибо на них останавливали взгляд, приглядывались. Немудрено, что они выглядели самыми фотокиногеничны-ми, и режиссер Абду-Салимов не без труда нашел героя своего первого фильма. И им был, не удивляйтесь, ваш отец Ахмет Давлятов. Да, да, не удивляйтесь, - повторил Лютфи, слегка настороженный тем, как Давлятов весь сжался и побледнел. Но следователь тут же расслабился и нравоучительным тоном продолжал: - Особенность и непохожесть нашего времени в том, что оно как бы провисло и сгущается собственными маслами и жирами без связи с прошлым и без движения к будущему. Историческая память как бы начисто выветрилась. Вернее, кое-что мы помним из прошлого, но бытовое, кулинарное. Например, что были когда-то в продаже венгерские бройлеры в целлофане и индийский чай в бумажных мешочках. Только и всего, что помним. А вот, скажем, что-нибудь экзотическое про членов собственной фамилии - полный провал памяти. Дальше отца мы уже ничего не помним, а ближе внука еще ум не достает... Признавайтесь, вы ведь не знали, что и папаша ваш несколько лет пробыл заключенным в том фантастическом архипелаге...
- Почему это не знал?! - быстро, с обидой отозвался Давлятов.
- Но если и знали, то старались поскорее забыть... а точнее - просто не задумывались над этим мучительно из-за своей социальной инфантильности, и оно само скоро забылось... Зато Абду-Салимов задумывался, как бы творчески осмыслял. Ох уж эти творческие люди! - почему-то подхихикнул Лютфи и продолжал так же бесстрастно: - Вы, конечно, не помните и того хотя были в то время мечтательным подростком, - что всюду все внимали рассказам возвращенцев с архипелага и их близких о том, кого за что брали и брали ни за что, просто из любви к искусству... Подъезжают, скажем, среди бела дня к дому, выпрыгивают - гулко сапогами о мостовую - и к старушке на скамейке, размечтавшейся на солнышке. Далее следует классический диалог глухих: "Кашгаров в какой квартире?" - "Который из них, милый? Тот, что в сорок четвертой, сапожник хромой?" Их уже, понятно, злит, что не они спрашивают, а старушка допрашивает. И, махнув в ее сторону досадливо рукой, бегут по железу ступенек в сорок четвертую. "Гражданин Кашгаров! Одевайтесь! Куда? Зачем? Вопросов не задавать". И на виду у этой размечтавшейся старушки сажают хромого сапожника в мотокатафалк - и по кривым улицам да по крутым косогорам - к следователю в подвал... Кхе-кхе! опять нервно подхихикнул Лютфи и, поймав недоуменный взгляд Давлятова, стал заикаться: - Мото... катафалк... фольк... фалер... Простите, что я все время срываюсь на фарсовый тон, не умея сгустить в себе серьезность, которая, казалось бы, так кстати моему рассказу. Но это лишь, поверьте, на первый и неверный взгляд... Ведь еще древними, едва вышедшими из закоптелых пещер, было замечено: всякая, даже самая жуткая трагедия со временем жижеет, превращаясь в фарс... Мы же, едва приоткрыв жуть сталинского времени и задохнувшись от жара трагедии, поспешили опять закрыть, выстреливая из ноздрей пламя, как огнедышащие... Свойство любой, даже самой жуткой трагедии в том, - патетически произнес следователь, - что она самовозгорается и медленно остывает до холодного пепла. Раз испытав трагедию, пережив ее апогей и потухание, мы не способны пережить ее с такой же силой вторично, ибо любая трагедия возгорается и гаснет в отрезке собственного внутреннего времени, которое не совпадает со временем, в котором протекает бытие людей, испытавших эту трагедию. Так и с трагедией сталинского времени. Она вспыхнула и пережила себя уже полностью тогда, в тридцать седьмом году нашего века, пережила в тех людях, виновных и безвинных, которых ссылали в тот фантастический ГУЛАГ, в их близких и родных. И потухла до холодного пепла еще задолго до того, когда жуть времени была едва приоткрыта уже в наши дни, в середине пятидесятых годов, и поспешно захлопнута, и все потому, что попытались взглянуть не на живую трагедию, пульсирующую, симфони-рующую в патетических звучаниях, а на пепел истории, которая завершила собой трагедию и дала дыхание фарсу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});