Зиновий Юрьев - Полная переделка
Я ощутил острое жжение во лбу и вздрогнул. Я прислонил голову к прохладному, слегка запотевшему стеклу окна.
— Пойдемте, — голос молодого доктора, любящего смотреть на свое отражение в окнах, был мягок.
— Пойдемте.
Я хотел вздохнуть поглубже, но вздох получился прерывистым. Бедный, тихий Айвэн.
Мы вошли в палату. Боже, какой он, оказывается, старый. Я никогда но замечал раньше его возраста. Конечно, я видел, как серебрились его виски, как по лицу разбежались трещинки морщин. Но он был… Айвэном. Я вообще не представлял его молодым. Он и родился, наверное, с седыми висками и морщинками вокруг глаз. И с удочкой в руках.
Голова и лоб у него были туго запеленаты в бинты. Он лежал на спине, с закрытыми глазами, и кончик носа у него вытянулся и заострился.
— Можно мне посидеть около него? — спросил я.
— Да, конечно.
Я сел около кровати. Мне вдруг показалось, что он уже умер. Мне захотелось кричать. Нет, грудь под одеялом тихонько поднималась и опадала. Я прикоснулся ладонью к его руке, лежавшей на одеяле.
— Айвэн, — тихо сказал я, — ты меня слышишь? Я знаю, тебе тяжело мне ответить, но ты меня слышишь. Спасибо тебе, Айвэн. Я не заслужил того, что ты для меня сделал.
Как мне хотелось, чтобы он вдруг пробормотал:
— Тише, Язон, ты распугаешь всю рыбу своей болтовней. — И добавил спокойно, как обычно: — Много говорить — мало говорить.
Но мой друг ничего не сказал. Я ждал каждого следующего подъема одеяла. А вдруг я не замечу, если он перестанет дышать? Я взял его руку в свою. Не больную, что лежала неподвижно в белом марлевом коконе, а здоровую.
— Айвэн, — сказал я, — скоро начнутся холода и наше озеро замерзнет. И когда лед станет достаточно прочным, мы поедем туда. И обязательно застрянем в снегу по дороге. И будем волочить на себе палаточки, и пешни, и стульчики. И чертыхаться. И проклинать все на свете. Но не очень всерьез, потому что это замечательно — брести по снежной тропке к тихому, замерзшему озеру и проклинать все на свете.
Я никогда не знал, что могу так говорить о рыбной ловле, о нашем озере, о рыбешках, трепыхающихся на льду, о холодном ветре, от которого горит лицо, о зимней тишине, непохожей на любую другую тишину, о темно-зеленом бархате далеких елей.
Я не отпускал его руку и время от времени спрашивал:
— Ты слышишь меня, Айвэн?
И когда я спросил его в десятый, о сотый или в тысячный раз, я вдруг почувствовал слабое, еле заметное, еле ощутимое движение его пальцев. Даже не движение, а намек на движение. Я не верил себе, не разрешал верить.
— Айвэн, если ты слышишь меня, не шевели сейчас рукой. Хорошо?
Движения не было. Как мне хотелось сохранить веру в чудо еще на секундочку. Еще на одну.
— А теперь ответь мне. И тогда я буду знать, что ты, старый лентяй, просто ленишься поболтать со мной.
И снова едва уловимое сокращение мышц и движение. Значит, мозг жив, пусть хоть искорка тлеет в нем, я ее раздую, выхожу, и старый Айвэн снова будет бормотать свои нелепые и мудрые присказки.
Я ревел. Ревел бесстыже, по-детски. И не пытался остановиться. Плотину прорвало, и душа должна была облегчиться.
Я сидел у его кровати всю ночь. Утром он открыл глаза. И подмигнул мне. А может быть, мне это показалось, потому что после бессонной ночи видишь не очень хорошо, особенно если смотреть сквозь слезы. Хотя за последнее время я уже начал привыкать к ним.
— Что у нас сегодня в смену? — спросил у товарища старший психокорректор Первой шервудской тюрьмы Лоренс. — Опять всю ночь крутиться, как в прошлый раз?
— Да нет, почти ничего. В полночь вышел срок у шестьдесят третьего номера. Сейчас посмотрим его карточку, что там у него. Ага, переделка.
— Ты уже начал подготовку?
— Да нет еще, смена только началась.
— Иди выкатывай саркофаг, а я подготовлю корректор. Давай управимся с ним побыстрей, поставим на размораживание, и я врежу тебе в шахматы пять партий подряд.
— Почему это все психокорректоры такие хвастуны? Оттого, что ли, что ковыряются в чужих мозгах?
— Все мозги в мире тебе не помогут. Они у тебя все равно не прижились бы, твой организм их отторгнет.
— Ах ты, головолом ничтожный!
— Иди, иди, мальчик, бог подаст.
Они посмеялись, и младший дежурный, выполнявший, кроме помощи психокорректору, еще и функции палача, отключая ток в случае смертной казни, пошел к саркофагу Ланса Гереро.
Гереро проснулся сразу, мгновенно, как он просыпался всегда. То сознание спало, то заработало, будто включенное рубильником.
Последние воспоминания. Пустая комната. Каталка с белой простыней. Судья. Рондол. Карточка с двумя кружками. В одном слова «смертная казнь», в другом — «полная переделка». Он жирно зачеркнул смертную казнь. Он не хотел умирать.
Он потянулся, разминая замлевшее тело. Значит, он измененный? А может быть, Рондол добился удовлетворения апелляции? Так что же, он измененный или нет?
Он понимал, что этот вопрос должен был быть невыносимым. Он должен был действовать. Вскочить. К двери. Распахнуть. Где люди? Почему он здесь? Один.
Он понимал все это, но — странное дело! — вопрос, изменен он или нет, не очень беспокоил его. Интересно бы, конечно, узнать и узнать сейчас, но если он сейчас и не узнает, то узнает чуть позже, какая разница? Гереро вдруг подумал, что так же, наверное, не волновался бы, узнай, что изменен, Изменен, не изменен — пустые слова, шелуха слов.
Собственно говоря, он уже знал, что изменен, потому что раньше, до того, он бы реагировал не так. Он представил себе свое старое «я» и ощутил прилив легкого стыда, смешанного с брезгливостью. Так вспоминают свое поведение после пьяного похмелья.
Да, конечно, он изменен. Он знал это еще и потому, что испытывал неосознанную боязнь чего-то, а раньше он не боялся ничего. И снова воспоминание о том, предыдущем Гереро, идущем напролом, как буйвол сквозь заросли, было неприятным. Чужим. Грубая сила. Животная сила. Налитые кровью глаза. Запах пота. Запах животного.
Он вспомнил суд. Джин Уишняк. Почему они все хотели убедить его на суде, что он убил эту девушку? Он содрогнулся от глубочайшего отвращения. Слово «убил» вызывало судорожные сокращения желудка и пищевода. Не думать об этом. Никогда.
Он глубоко вздохнул. Неопределенная боязнь не проходила. Но боязнь эта не была неприятна. В ней была своя сладость.
Кто-то вошел в комнату. Гереро вздрогнул и сел на кровати.
Человек холодно посмотрел на него и вдруг крикнул:
— Чего сидишь, скотина? Встать!
По телу Гереро прошла легкая судорога. Воспоминания о том, прежнем Гереро говорили, что мышцы уже должны были бы напрячься, бросив его на человека, который кричал на него. Но то были только воспоминания. Сейчас была боязнь, и даже воспоминание о насилии было невыносимым. Оно поднимало откуда-то от живота страшную тошноту.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});