Темный путь. Том первый - Николай Петрович Вагнер
LXXII
Первое письмо из этой пачки в пять писем помечено 21 ноябрем. Вот выдержки из него:
«Я пишу к тебе, моя джаным, еще под впечатлением всего свершившегося. Мне хочется, чтобы для тебя стало ясным то, что многие считают безумными выходками нашего Пророка. Нет, он не был никогда безумцем. Это была великая, ясная голова. Это был светлый, вдвойне светлый ум, ибо он был просвещен Великим Богом.
Все земное берется из земли, учил он, и все претворяется в небесное. Все наши наслаждения здесь являются высшими, очищенными на небеси. Все реальное должно быть реально и здесь, и там. Мы — люди — выдумали грязь, насмешку, глумление. В небе ничего этого нет. Там грязно то, что дышет злобой и ложью. В пределах Премудрого все истина и благо, и самое истинное и благое — это любовь, узы которой все соединяют воедино!..
Сердце мое трепещет радостью, когда я подумаю, что ты теперь наша, что ничто не грозит нашей разлуке ни в этом, ни в будущем мире, и день, когда будет назначена наша свадьба, я убежден, будет днем не только земной, но и небесной радости…
…Храни верно произнесенную тобой клятву, ибо ничто не омрачает так душу человека и ничто так не противно Всевышнему, как нарушение клятвы…»
Я помню, когда мы дочитали это письмо, то тотчас обратились к Надежде Степановне.
— Ma tante, — спросил я, — разве maman была мусульманка?
— Н-ннет! С чего это ты взял?
— Из письма Бархаева.
И я прочел ей те места из письма, которые приводили к такому заключению.
— А Бог их знает! Не разберешь! — сказала Надежда Степановна. — Я знаю только, что твой дед, Александр Васильевич, раз застал ее обнявшись с Бархаевым… сидели в беседке… Может быть, тут и был какой-нибудь грех с ее стороны; царство небесное ей, покойнице! Мученической смертью умерла! — И она перекрестилась. — Они долго были в разлуке, и она взаперти сидела. Это я слышала от Анны Алексеевны. Бархаев хотел увезти ее, да не мог. А тут твой отец, Павел Михайлович, подвернулся… За него и отдали.
LXXIII
Помню, тогда мне было страшно горько, больно, тяжело. Для меня мать моя стояла на таком высоком, чистом пьедестале, и вдруг этот пьедестал пошатнулся. И как же меня уверяла тетка Анна Алексеевна — и не уверяла, а даже клялась — в святости и невинности моей мамы!
Впрочем, в чем же я могу обвинять ее, да и какое право я имею обвинять! Отношения к Бархаеву были так просты и естественны, что каждая женщина… Впрочем, какие же нужны здесь оправдания!! Переписка ее с Бархаевым многое открыла мне из того, о чем я только смутно догадывался, что урывками долетало еще в детстве до моих ребячьих ушей.
Очевидно, она вышла за моего отца, подчиняясь силе обстоятельств. У нее был твердый независимый характер. Но… есть обстоятельства, которые могут сломить всякий характер и всякую волю, и в особенности неокрепшую волю 17-летней девушки.
Она не любила отца, который был страстно влюблен в нее. Я понимаю теперь, откуда происходила холодность их отношений и, наконец, полный разрыв.
Я вспомнил тогда, после прочтения переписки, что я встретил Бархаева у одного соседа, помещика Алексея Павловича Г… Я был тогда уже на 3-м курсе. Помню, Бархаев был в сильном волнении. Он говорил раздраженно с хозяином и большею частью полушепотом. Алексей Павлович часто бывал у нас, и через два или три дня он заехал к нам. Помню, он долго о чем-то говорил с моей матерью и, наконец прощаясь, сказал:
— Надо беречься! Необходимо беречься и быть настороже…
Я теперь хорошо помню эти слова, хотя тогда они меня вовсе не поразили, может быть потому, что я страстно был занят охотой и на все смотрел сквозь куликов, гардшнепов и вальдшнепов. Я, помню, отнес тогда слова Алексея Павловича к нездоровью моей матери, которая в это время немного прихворнула вследствие легкой простуды.
Мне теперь ясно все, все. Я понимаю, что нарочно была подстроена наша поездка на Онисимову мельницу и увоз или похищение моей матери с этой мельницы.
Я понимаю ясно, что здесь, в этом страшном деле, соединились и переплелись неразрывно любовь и религиозный фанатизм. И они погубили мою милую маму, довели ее до мученической смерти.
Но была ли она, эта смерть, роковой необходимостью или мщением отвергнутой любви?
Вот тяжелый для меня вопрос!
LXXIV
Я привык тогда думать вслух, перед моей дорогой Леной, и все отдавать на ее суд.
— Если он убил ее, — говорил я тогда Лене, — убил рукою какого-то фанатизированного верховного судьи, какого-то архимуллы, то имею ли я право и должен ли я мстить за это убийство?
— Нет! — сказала Лена не задумываясь нисколько. — Нет! Мщение унижает христианина, человека… Это будет тот же черкесский «баталык» — кровомщение. Но ты должен, ты обязан… слышишь, Володя! Ты обязан уничтожить эти развратные пиры, эти оргии, в которых гибнут бедные, несчастные крестьянские девушки, эту глубокую язву крепостного права.
— Как же я могу уничтожить это? Какая ты странная!
— Если захочет человек, то он все может. Борись, ищи, проповедуй!.. Да просто кричи повсюду…
— Кричать не велят. За это в Нерчинск ссылают, — сказал я, понизив голос. — «Вас просто посекут, а нас поминай как звали». Да!
— Ну, глупости! Нет, Володя, я говорю серьезно. Послушай, если бы я знала всю эту историю… о твоей маме, я, может быть, не так усердно хлопотала бы…
— Да ведь и я не знал ее…
— А ты дослушай! Но я все-таки бы хлопотала чтобы раскрыть все козни, всю неправду, гадость, все разбои таких темных людей, как Бархаев. Меня просто берет злость, ужас (и она нервно вздрогнула), когда я подумаю, что такие люди существуют. Я говорю не об одном Бархаеве — понимаешь ты, — но обо всех, обо всех, которые пируют, разбойничают, губят и давят ради своего удовольствия…
Она замолчала на несколько мгновений. Я смотрел на нее, широко раскрыв глаза. Что-то новое, небывалое являлось передо мной. И весь мир или, по крайней мере, вся Россия вдруг представилась мне разделенной на два лагеря: на угнетателей и угнетенных.
— Ты посмотри, — говорила Лена, — много ли ты найдешь между помещиками людей человечных, гуманных… А остальные? Возьми, например, нашего Константина Ивановича… Разве это не зверь?! Или Аграфену Марковну, что запирает несчастных