Рэй Брэдбери - Время, вот твой полет
Мы ехали вдоль берега, был жаркий послеполуденный час. Временами на солнце наплывали небольшие облака. На пляжах и на людях, рассыпанных по песку под разноцветными зонтиками, туманились тени.
Я откашлялся.
— Скажите, доктор, неужели вы не будете больше практиковать?
— А я и теперь практикую.
— Но ведь вы только что сказали…
— Практикую неофициально, без приемной и без гонорара — с этим все кончено. — И доктор негромко рассмеялся. — Но все равно загадка не дает мне покоя. Как удавалось мне исцелять всех наложением рук, когда руки у меня были по локоть обрублены? Но те же руки работают и сейчас.
— Каким образом?
— А моя рубашка. Вы же видели. И слышали.
— Когда вы шли по проходу?
— Совершенно верно. Цвета. Рисунки. Тот мужчина видит одно, эта девочка — другое, тот мальчик — третье. Зебры, козы, молнии, египетские амулеты. «Что это? А что это? А что то?» — спрашиваю я. И они отвечают, отвечают, отвечают. Человек в рубашке с тестами Роршаха. Дома у меня дюжина таких рубашек. Всех цветов и узоров. Одну, перед тем как умереть, расписал для меня Джексон Поллак. Каждую я ношу день, а если получается хорошо, если ответы четкие, быстрые, искренние, содержательные, то и неделю. Потом сбрасываю старую и надеваю новую. Десять миллиардов взглядов, десять миллиардов ответов ошеломленных людей. Вы хотите знать, не продам ли я эти рубашки вашему психоаналитику, приехавшему сюда отдохнуть? Или вам — чтобы тестировать друзей, шокировать соседей, щекотать нервы жене? О нет, ни в коем случае. Это мое собственное, личное и дорогое моему сердцу развлечение. Разделять его со мной не должен никто. Я и мои рубашки, солнце, автобус и тысяча дней впереди. Пляж ждет. А на нем — мои дети, люди! И так я брожу по берегам этого летнего мира. Здесь нет зимы — правда, удивительно? — и даже, кажется, нет зимы тревоги нашей, а смерть всего лишь слух где-то там, за дюнами. Я хожу, где и когда мне заблагорассудится, набредаю на людей, и ветер хлопает моей замечательной полотняной рубашкой, надувает ее, как парус, и тянет то на север, то на юг, то на юго-запад, и я вижу, как таращатся, бегают, косятся, щурятся, изумляются человеческие глаза. И когда кто-нибудь что-нибудь говорит о моем исчерченном чернилами хлопчатобумажном флаге, я замедляю шаг. Завожу разговор. Иду некоторое время рядом. Мы вместе вглядываемся в огромный кристалл моря. В то же время я вглядываюсь искоса, украдкой в душу собеседника. Иногда мы гуляем вместе часами, и тогда в нашем затянувшемся сеансе участвует также и погода. Обычно одного такого дня вполне достаточно, и я, ничего с него не взяв, отпускаю здоровым ни о чем не подозревающего пациента, не знающего даже, с кем он гулял. Он уходит по сумеречному берегу к вечеру более светлому и прекрасному. А слепо-глухой человек машет ему вслед, желая счастливого плаванья, и, довольный результатом, спешит домой, чтобы скорее сесть за радостный ужин. Или иногда я встречу на пляже какого-нибудь сонного человека, у которого бед столько, что их, извлекая наружу, не уморишь в ярком свете только одного дня. Тогда, будто по воле случая, мы снова набредаем друг на друга неделей позже и вместе идем вдоль полосы прибоя, и с нами наша передвижная исповедальня, которая существовала всегда. Ибо задолго до священников, до горячих шептаний и раскаяний гуляли, разговаривали, слушали и в разговорах излечивали друг друга от обид и отчаяния друзья. Добрые друзья все время обмениваются огорчениями, передают друг другу свои душевные опухоли и таким путем избавляются от них. На лужайках и в душах копится мусор. В пестрой рубашке и с палкой для мусора с гвоздем на конце я каждый день на рассвете отправляюсь… наводить чистоту на пляжах. Так много, о, так много тел лежит там на солнце. Так много душ, затерявшихся во мраке. Я иду среди них… стараясь не, споткнуться.
Ветер дул в окно автобуса, прохладный и свежий, и по разрисованной рубашке задумавшегося старика, как по морю, пробегала легкая зыбь.
Автобус остановился.
Доктор Брокау увидел вдруг, что ему надо выходить, и вскочил на ноги:
— Подождите!
Все в автобусе повернулись к нему, словно зрители, ожидающие увидеть на сцене выход премьера. Все улыбались.
Доктор потряс мне руку и побежал к передней двери. Около нее, изумленный своей забывчивостью, обернулся, поднял темные очки и, прищурившись, посмотрел на меня слабыми младенчески-голубыми глазами.
— Вы… — начал он.
Я уже был для него туманом, пуантиллистской грезой где-то за пределами зримого.
— Вы… — воззвал он в чудесное облако бытия, обступавшее его плотно и жарко, — не сказали мне, что видите вы. Так что же, ч т о?!
Он выпрямился во весь свой высокий рост, показывая эту невероятную, вздувавшуюся на ветру рубашку с тестами Роршаха, на которой беспрерывно менялись цвета и линии.
Я посмотрел. Я моргнул. Я ответил.
— Рассвет! — крикнул я.
От этого мягкого дружеского удара у доктора подкосились ноги.
— Вы уверены, что не закат? — крикнул он, приставляя ладонь к уху.
Я посмотрел снова и улыбнулся. Я надеялся, что он увидит мою улыбку — в тысяче миль от него, хоть и в том же автобусе.
— Да! — прокричал я. — Рассвет. Прекрасный рассвет. Чтобы переварить это, он зажмурился. Большие руки прошлись по краю его ласкаемой ветром рубашки. Он кивнул. Потом открыл светлые глаза, махнул мне рукой и шагнул в мир.
Автобус тронулся. Я посмотрел назад.
И увидел, как доктор Брокау идет через пляж, где лежит в жарком солнечном свете тысяча купальщиков — статистическая выборка для опроса общественного мнения.
Казалось, что он идет, легко ступая, по волнам людского моря.
И за миг до того, как я перестал его видеть, он шел по ним в ореоле славы.
Спринт до начала гимна
— Да что тут спорить — Дун, конечно, сильнее!
— Черта с два он сильнее!
— У него реакция умопомрачительная, под уклон летит как стрела; глазом не успеешь моргнуть, как его уже след простыл!
— Все равно Хулихен его побьет!
— Так пусть сейчас и попробует!
Я сидел в дальнем углу бара на Графтон-стрит и слушал, как поют теноры, умирают и не могут умереть концертино и, высматривая несогласных, рыщут в дымном воздухе споры. Бар назывался «Четыре провинции», время — для Дублина — было позднее, и уже нависала реальная угроза того, что все и вся, то есть пивные краны, аккордеоны, крышки роялей, солисты, трио, квартеты, бары, кондитерские и кинотеатры, вот-вот закроются. Словно в Судный День, половина населения Дублина огромной волной выкатится в безжизненный свет фонарей и, глянув в блестящие металлические стенки автоматов, продающих жевательную резинку, не увидит в них никакого отражения. Ошеломленные, лишенные вдруг хлеба и зрелищ души их забьются в панике, как мотыльки на свету, а потом понесутся каждая к своему дому. Но пока что я сидел в баре и слушал спор, ощущая его жар на расстоянии пятидесяти шагов от спорящих…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});