Александр Громов - Год лемминга
То ли светило уже свалилось за горизонт, то ли еще нет – непонятно. Пока доберемся до места, где Димка собирается учить своих экстремистов выживать, стемнеет окончательно. Ничего не имею против.
Пусто. Что-то не видно поблизости никаких служак – ни моей охраны, ни ребятишек Кардинала. Своим я вчера основательно накрутил хвосты, заявив, что на их служебную инструкцию мне трижды плевать, и если я еще раз увижу во время прогулки хоть одну рожу… Они смолчали, из чего, однако, было бы крайне опрометчиво сделать вывод, будто никто за мною не увязался. Но более вероятно, что дежурный наряд движется на машине по ближайшей дороге, отслеживая мои перемещения по радиомаячку «пайцзы»…
– Эй! – орет Димка. – Не растягиваться!
Вроде бы все гимназисты на виду, но тут далеко позади из кустов выносит еще двоих: не то выясняли отношения, не то справляли нужду. Рысцой догоняют. Свои.
– Будь другом, посчитай их, – молит Димыч. – У меня уже в глазах рябит. Нельзя таким кагалом в лес ходить.
Считаю. Плохо видно – сумерки.
– Восемнадцать.
– Ну? – Димка удивлен. – А было семнадцать. Нас с тобою ты случайно не посчитал?
– Нет, конечно.
– Если размножаются, это еще не самое страшное, – философски вздыхает Димка. – Было бы хуже, если бы пропадали.
Смеемся.
– Да уж. Родители не поймут.
По-над замерзшим Осетром гуляет ветерок. Река – серый в сумерках извилистый каньон, сжатый стенами леса. Дотрюхали.
– Под лежбище место утоптать, под костер – расчистить!
За костер они хватаются все вместе, для начала наполнив лес хрустом ломаемых сучьев, и на очищенной от снега площадке растет гигантское сооружение, больше всего похожее на баррикаду, сильно пострадавшую от артобстрела. Кряхтя, тащат такие экземпляры коряг, которые при минимальной обработке взяли бы первый приз на конкурсе абстрактной деревянной скульптуры, и валят в костер. За всем этим безобразием Димка наблюдает с непроницаемым лицом индейского вождя, и даже я не могу понять: действительно он расстроен или потешается?
Тем временем делается попытка запалить баррикаду снизу, для чего под сооружение подпихиваются комканые газеты. «Дай я!» – «А почему ты?» – «Ты не умеешь!» – Кого-то хлопают по маковке, чиркают зажигалки, прыгает тщедушный огонь, и сразу становится видно, что детали баррикады по преимуществу безнадежно сырые, с толстой обледеневшей корой, так что шансы погреться у костра у меня, пожалуй, невелики. Перед глазами встает крамольное видение миски с макаронами. Закуриваю, чтобы отогнать. Тинейджеры, толкаясь, пихают в едва тлеющую искру всякую дрянь, и каждый вопит, что его дрянь самая сухая. В присутствии двух взрослых дядей они следят за лексикой, и наибольшей популярностью пользуется у них ботаническое слово «лопух». Затягиваясь сигареткой, я размышляю о великом значении символов. Пусть они символами и остаются, так будет лучше. Если бы сказанные слова имели дурную привычку овеществляться, очень скоро вся Земля, включая ледники и пустыни безводные, покрылась бы лопухами один развесистей другого.
Кто-то старательно дерет бересту на растопку. Я выщелкиваю окурок в сугроб – каждая затяжка дает понять, что желудок мой пуст и очень хочет чего-нибудь внутрь.
– Дрова сырые, – сообщает белобрысый экстремист. – Без бензина не загорятся.
Бензина у них, разумеется, нет, зато есть растворитель – гордый владелец его, тряся у каждого перед носом бутылкой с плещущейся в ней жидкостью, заявляет, что сунул ее в рюкзак в последний момент, и имеет вид благодетеля.
– Сейчас точно подожгут кого-нибудь, – мрачно предрекает Димка. – А ну дай сюда! – Разогнав всех попавших под руку, он одним точным движением отправляет содержимое бутылки прямо в чахоточный огонек. Тот немедленно гаснет, и в воздухе распространяется запах крепкой химии. Кое-кто из экстремистов откровенно ржет.
– Что за дрянь? – спрашиваю я с опаской.
– Не знаю. – Димка сконфужен и нюхает бутылку. – Не, это не растворитель. Это, наверно, от насекомых… Гадость какая.
– Теперь в лесу ни одного клопа не останется, – комментирую я. – Все до одного перебегут в город.
Димка с рычанием набрасывается на потухший костер и раскидывает его ногами. Нечего делать, иду собирать валежник. Вдвоем, окруженные злорадным любопытством тинейджеров, мы разжигаем-таки небольшой костерок. Можно согреть руки.
– Городские дитяти, – извиняющимся шепотом поясняет Димка. – Ничего пока не умеют, рюкзаки вон где попало побросали… Пикник, а не экстремальное выживание. В следующий раз они у меня вообще без вещей пойдут, поучатся на своей шкуре уму-разуму…
Он еще что-то говорит про шкуру, но я уже не слышу. Боль вонзается в голову моментально, стоит мне подумать о том, что – пора… Терпеть! Надо выдержать, чего бы мне это ни стоило.
– Пойду выберу сушину, – говорю я, стараясь придать голосу непринужденность. Кажется, получается. – Нодью сделаем.
– Не лезь, – пытается остановить Димка. – Они сами.
– Замерзнем мы тут, пока они сами!
Иногда «демоний» можно обмануть без водки и таблеток, по крайней мере на время. Ничего особенного не происходит, криминала нет, я просто иду по дрова – что может быть банальнее этого занятия? Я из лесу вышел, был сильный мороз…
– Рюкзак бы скинул, – бросает мне вслед Димка, друг мой по Школе, малая частица меня самого. (Прости меня, Дима.) – Что ты его на спине таскаешь, в самом деле?
Делаю вид, что не расслышал. Пусть думает, будто я, приустав от сидячей жизни, ищу нагрузок. Это он привык в лес нагишом ходить, а для спелеолога мой рюкзак вообще не вес. Когда мы уходили на месяц в Снежную, на каждого из нас приходилось двести килограммов еды и снаряжения.
Прости меня, Дима, за то, что я намерен сделать. Простишь ли?
Некогда думать об этом, и вообще хватит слезливой лирики. Лучше уж материться, тем более что я основательно вязну в снегу, с усилием выдирая ноги, и вдобавок мне никак нельзя двигаться прямо, нужно выписывать петли, топтаться там и сям, изображая цепочкой следов поиски сухой лесины. Свет костра меркнет в отдалении. Уже почти совсем темно, и будет очень скверно, если я заплутаю. У меня в запасе минут десять, от силы пятнадцать – потом меня хватятся. Если не терять головы, я успею.
А голове моей как раз хуже некуда: «демоний» просто неистовствует. Терпи!.. Можешь хоть выть, отсюда уже не услышат, – только иди. Иди и терпи, сволочь!..
Спуск к реке. Теперь цепочка моих следов пряма и недвусмысленна, в ее значении не усомнится никакой сыскарь: не найдя достойной сушины на правом берегу, этот обалдуй Малахов топает на левый, не зная, разумеется, того, что как раз на этом участке реки быстроток редко позволяет льду достичь безопасной толщины…
Зато на береговом припае наст схватился так, что не останется никаких следов моих эволюций. Можно еще сымитировать падение – поскользнулся, мол, забарахтался, – но, кажется, это лишнее. Мембранный гидрокостюм-термостат и «дыхалка» у меня в рюкзаке на самом верху… Три минуты на переодевание. Герметический рюкзачок с моими вещами – одежда, стограммовые сухие рационы спецназа, мозгокрут, «шквал», кое-что еще – пристегнут к спине, к запястью примотан фонарик-карандаш, загубник сунут в рот, на глазах – двуслойные контактные линзы для подводного плавания, а к груди приторочен малый баллончик с кислородно-гелиевой смесью. Хватит на сорок минут. За это время я должен проплыть подо льдом два километра вниз по течению, где в реку низвергаются стоки Бортниковской ТЭЦ и в самые трескучие морозы не бывает льда. Не запутаться бы мне в придонных корягах, не потерять бы герморюкзачка… Дальше – проще. Внешний рюкзак с ненужными, но тщательно подобранными шмотками и «пайцзу» несу в руке. Когда взбешенный Кардинал прикажет взломать речной лед, их найдут на дне после многодневных поисков. Правда, если для меня все сложится удачно, моего тела им никак не найти, а я слишком хорошо знаю Кардинала, чтобы воображать себе, будто он после первого прочесывания дна все еще сохранит веру в несчастный случай… Неделя, две – самое большее, на что я могу рассчитывать.
Мне хватит.
Хоть бы Димка догадался не пустить своих экстремистов на лед!
Я делаю шаг, другой. Вряд ли их будет больше пятнадцати. Еще можно остановиться, еще можно повернуть назад, а «демоний» просто неистовствует: стой, дурак, стой! Не делай этого, не совершай глупой ошибки, цена которой – жизнь! Еще можно отмотать назад это кино. Потом не поправишь, подумай дважды и трижды, прежде чем сделать оставшиеся шаги…
Я думал. Не два раза и не три. Я думал об этом постоянно с того дня, как узнал правду. И что?
Еще подумай…
Боль болью, но и помимо нее я чувствую себя довольно погано. Для человека, воспитанного в Школе, мои действия более чем неадекватны. Прости меня, Дима: у тебя будут неприятности, но не за них ты меня прости, а за то чувство вины и беспомощности, что я тебе оставляю. Ты ведь не простишь себе моей гибели, ты станешь винить в ней прежде всего себя, наплюешь на выводы следствия и в мучительном запоздалом самобичевании припомнишь каждую минуту нашего общения, каждое несказанное слово, которым ты мог бы меня предостеречь, помешать нелепой, как тебе покажется, случайности – но не предостерег и не помешал. И ты придешь к единственному и неизбежному для тебя выводу: ты виноват. А когда ты узнаешь, что я жив… Впрочем, лучше тебе об этом не знать.