Леонид Леонов - Дорога на океан
— Мария!.. Она хотела слишком много, но не сумела, и ей отрубили голову.
Сбивчивый Лизин рассказ прерывает какая-то распря в прихожей. Двое кричат во весь голос, и можно подумать, что через овраг перекликаются они. Галька бежит узнать и, возвратясь, беззвучно хохочет в ногах Лизы, окутанных пледом. Лиза накидывает на плечи халатик. В прихожей разговаривают двое глухих. Кухарка гонит смешного старика в рваной бекешке, закапанной стеарином, в старомодном, с золочеными кисточками, башлыке. Воинственно размахивая руками, тот не собирается уступать ей позиций. Свет из двери падает в потемки, старик оборачивается.
— Скажи ей...— плачевно произносит призрак, ища покровительства Лизы.
Ее испуг проходит быстро. Это уже не прежний Днестров-Закурдаев, а чучело, поеденное молью. Наверно, притащился за подачкой, и Лиза мучительно припоминает, куда она засунула деньги. «У стариков тоже расходы!»
— Ну, войди,— и, посторонясь, пропускает Ксаверия в кабинет мужа.— Видишь ли, я нездорова...
— Я только башлык сниму. Все простужаюсь, знаешь... Плохи, плохи Ксаверьевы дела: сплошной цикорий — дела! Я ведь ненадолго, Лизушка... Хотелось поглядеть тебя разок!
Он сдергивает свою рвань как попало и бочком вбегает в комнату, не давая Лизе времени одуматься. Руки его плотно прижаты к поясу; он не здоровается, чтобы не вводить Лизу во искушение обидеть его. По всему видно, что с ним уже не церемонятся. Он немножко суетлив, но смирный, совсем ручной. Не верится, что это тот самый озорник, ухитрявшийся посреди трагического монолога стащить пенсне с суфлера, изобретатель настойки на сухих грибах, повергавшей самых отъявленных пьяниц, фанфарон и самаркандец, как его в ту пору называли. От былого Ксаверия остались только кадык, да вислый чувственный нос, да цветная рубаха с отложным артистическим воротником; даже обычной перхоти нет на пиджаке. «Ага, ты почистился, прежде чем заявиться сюда. Ты даже снял тюбетейку, чтобы видней была твоя старость...» И верно, именно седина придает Ксаверию такую почтенную чистоплотность.
Он осматривается, трогает вещи; привыкшего к номерному существованию, все его восхищает здесь. «О, у тебя Шекспир!» — он отмечает это с благоговением, точно видит его живого, и пальцем проводит по золоченому корешку, чтоб и его коснулась эта святость. Лиза зорко следит за его руками: надо приглядывать, чтобы не стащил чего-нибудь в суматохе чувств.
— Я рад за тебя, Лизушка. Ты деловая женщина, я всегда таких боялся. Ты ловко устроилась в жизни, но смотри! Разум опасно заменять хитростью... Впрочем, ты молодчина... и это правильно: надо поиграть всеми игрушками в этом мире! Но только не запивай. Что бы с тобой ни случилось в жизни — не пей. А у тебя еще много будет всякого в жизни!..
Так, значит, он пришел каркать, этот подшибленный ворон? Лизу настораживает его жалкий и какой-то зыбучий хохоток.
— Как ты отыскал меня?
—Я к дядюшке твоему забегал. Тоже оборотистый, в линию пошло! Мы с ним посидели на сундучке, пошептались по-стариковски, ухо на ухо. О нет... боже сохрани, чтоб я о чем-нибудь проговорился. Я сказал, что был твоим учителем... Ты ведь сейчас за доктором?
— Да, он хирург.
Ксаверий внимательно смотрит на ее подрагивающие губы:
— ...ты сказала, хирург? Это хорошо, очень хорошо. Вот инженеры сейчас тоже хорошо зарабатывают. Им премии дают, дачи, автомобили, очень приятно... И что же, любит он тебя?
— По-видимому.
Ладонь приставив к уху, Ксаверий взволнованно покачивает головой:
— Это тоже очень хорошо. Любовь — самая страшная, только малопрочная власть. Владей им, владей, не выпускай, жми его, пока не раскусил тебя. Знаешь, я сюда еще третьего дня заходил, да старуха твоя не пустила. Ядовитая... жаль, что лаять не умеет! Душа моя болит о тебе. Что с тобой было? Лиза пожимает плечами.
— О, совсем пустяки. Поела несвежей колбасы... Старик придвигается вместе со стулом. Лицо у него заискивающее и виноватое.
— Что, что ты говоришь? Ты громче, я ведь не слышу. Закурдаев-то какой стал! Курам на смех, цикорий, а?
-г-г Я говорю, угорела! — в лицо ему кричит Лиза. Он кивает, кивает, обрадованный, что она не сердится на него.
— Ты осторожней со своим здоровьем. Ты хрупкая, маленькая... береги себя! — В его голосе звучит ревнивая заботливость о женщине, которая выкинула его за ненадобностью.
«О, Галька права: вас чаще надо бить по сердцу, по щекам вашего сердца!»
Лизе становится скучно. Ясно, старец будет просить о чем-то. Было бы дерзостью тащиться к ней вовсе без всякой цели.
— Ладно, перестань! — Он все мямлит, и она сама идет напрямки: — Как ты живешь? Я спрашиваю, как ты существуешь?
— Я? О, хорошо. Я теперь перешел на социалку, снимаю угол у вагоновожатого, очень хорошо. В наше общежитие хотел, да ваканции нет: актеры плохо помирают.
— Пьянствуешь поди? Вот тетеря!.. Я говорю, поди водку хлещешь?
— Я? О нет. Меня из статистов-то не за пьянство, а за глухоту выключили. Левое-то еще немножко слышит, его лучами лечили. А вот на правое не изобрели подходящих лучей. Цикорий дело! Я сейчас архив один разбираю. Синие бумажки налево кладу, а розовые в отдельную стопку. Работа неинтересная. Товарищ Тютчев посулил хоть в билетеры определить, все-таки по специальности. Ты с Тютчевым не знакома? Большой человек, даже коммунист, а просто-ой. Зайду, поговорю с ним... а мне и лестно. Соскучился, знаешь, по людям. Со мной говорить-то трудно, глотка сипнет. Ты уж молчи, береги себя, Лизушка! — И с усмешкой глядит на ее голое плечо, с которого соскользнул халатик.— Твой муж не сердитый? Ничего, что мы сидим у него? Ты ему скажи, если спросит, что мы с тобой, как Иосиф и Мария, как Иосиф и Мария... А?
— Ничего, сиди. Его нет дома. Я говорю, он уехал. Может, есть хочешь?
— Нет, что ты! Я ведь так зашел, по знакомству... чем стала — взглянуть. Я издаля-то слежу за тобой. Пахомов (ведь когда-то служили вместе!) билетик даст, я и отправляюсь... Такой праздник, такой праздник! Я все твои роли наизусть знаю...— И сам смеется такому явному неправдоподобию выдумки.— Соврал, прости, Лизушка, на слабости моей!
— Ну и как, нравится тебе?
— Неплохо, неплохо...— И какой-то сатанинский уголек блестит в ближнем его глазу.— Но до Марии тебе далеко, как до Англии. Ты сладенькое любишь, а тебе бы рассольцу хлебнуть! Единственно в ролях твоих — резвости много. Но играть ты могла бы. Однажды в жизни как ты играла... смертельно играла!
Она вся подается вперед, она хватает большую, как растекшееся на коленке тесто, руку Закурдаева:
— Когда это?., когда это было?
— А в тот раз, Лизушка, когда ты пришла ко мне в номер.— Мятый крупчатый нос Ксаверия краснеет. Гость шарит по карманам и сморкается так громко, что, кажется, должен прорваться платок. Остатки закурдаевского пафоса заставляют дрожать его надтреснутый голос— Ты была дитя природы, дикой нашей российской природы. Ты пахла ситчиком и вся была как репка, тверденькая, едва сполоснутая из ведрышка родниковой водой. И песочек твой до сих пор на зубах у меня хрустит! Ты играла девочку, невинную до степени бесстыдства... ты играла самое себя. Тобой руководила истинная страсть, если ты посмела заявиться в логово, устланное костями предыдущих жертв. Господи, лопаточки-то как шевелились у тебя!.. И, помню, васильки твои были блеклые, щипанные такие, как цикорий... И даже я, я поверил тебе!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});