Аркадий Львов - Улица Франсуа Вийона
Послушай, вдруг захотелось ему крикнуть, мне надоела эта болтовня, я ничего не хочу знать про влюбленных и про то, что им можно и чего им нельзя. И вообще, поди догони, пока еще не поздно, ты своего вышибалу и занимайтесь своей любовью и объясняйте друг другу, какие огромные преимущества у влюбленных, а меня оставьте в покое.
Она положила руку ему на плечи - руки дрожали, и он видел, что она хочет, по-настоящему хочет, унять дрожь, но руки не слушаются ее; наоборот: дрожь усиливалась всякий раз, когда она пыталась быть настойчивее.
- Успокойся, - он обнял ее, прижимая голову к своей груди, - ничего страшного нет - просто я немножечко устал от драки.
- Устал, милый, устал, - повторяла она, всхлипывая, очень устал.
Это правда, говорил он себе, я в самом деле устал, но драка здесь ни при чем, и мы оба понимаем, что драка здесь ни при чем, но зачем-то ломаем друг перед другом комедию бескорыстной и заботливой любви.
- Но, - неожиданно произнес он вслух, - если ломаем, значит, иначе пока не можем.
Она опять всхлипнула, на мгновение подняла голову, страдальчески глянула ему в глаза, но ничего не сказала.
Хорошо уже и то, подумал он, что она не требует объяснений.
Засыпая, она пробормотала:
- Милый, скажи, что ты меня очень любишь.
- Я очень люблю тебя, - произнес он уверенно.
- Да, да, - ответила она неясно, горячей скороговоркой, я верю тебе. Очень верю.
Когда она заснула, он попытался встать, но для этого надо было сначала освободиться от объятий. Он развел ее руки, лежавшие у него на затылке, прислушался к дыханию, затем, очень осторожно, стал отводить голову со своей груди - и она проснулась,
- Что такое, милый? - спросила она строго, звонким голосом, которого никогда не бывает у человека спросонок. - Тебе надо уйти?
- Нет, - сказал он, - спи спокойно, мне ничего не надо: просто я хотел переменить позу.
- Хорошо, милый, тогда все в порядке.
Произнося эти слова, она оглянулась, и он, следуя за ее взглядом, опять увидел того, за кустом сирени. Она в испуге подалась назад, будто в поисках заслона, но он оставался спокойным, и это его спокойствие, видимо, внушило ей тревогу. Во всяком случае, никакого другого повода для тревоги у нее сейчас не было.
В нынешний раз тот, за кустом, нисколько не беспокоил его. Напротив, он даже был непрочь переговорить с ним, хотя о чем именно говорить, оставалось неясным.
- Милый, - прошептала она, - ты не должен так ревновать меня. Слышишь, не должен.
- Ага, - откликнулся он, - не должен.
- Я люблю тебя, одного тебя. Я верна тебе, только тебе, а его я ненавижу. У меня с ним ничего не было, - вдруг всхлипнула она. - Ну, почти ничего. Один только раз, когда ты долго не приходил и я испугалась, что ты вообще не придешь...
- Очень жаль, - оборвал он ее резко, - что ты так ограничивала себя.
- Милый, - проворковала она, - не надо сердиться, клянусь, ничего такого... как с тобой... у нас не было.
- Послушай, - сказал он, - мне безразлично, почему и сколько раз это было у вас.
- Милый, - захныкала она, - ну, не надо так сердиться: я понимаю, что тебе очень больно, но, клянусь, это не повторится.
Он молчал, и тогда она сказала:
- Если хочешь, я убью себя. Себя и его.
Голос у нее был теперь решительный, с тем оттенком приглушенности, какой бывает при глубоком волнении, которое надо, однако, любой ценой скрыть.
- Уходи, - сказал он. - Вдвоем уходите.
- Нет, - воскликнула она, - нет!
Он оттолкнул ее, и в это же мгновение поднялся над землей тот, за кустом сирени. Через секунду, как в прошлый раз, о землю должно было удариться грузное человеческое тело. Но удара не было ни через секунду, ни через пять секунд - тот, с лицом вышибалы, исчез. Она взвизгнула, цепляясь за него потерявшими силу и вес руками, он оттолкнул ее и закричал пронзительным голосом, которого никогда прежде у него не было:
- Уходи! Вон! Вон!
- О-о! - застонала она, и стон ее замирал, как тонущее в колодце эхо.
Не стало запаха сирени. Северная стена еще светилась голубым, на котором просматривались только небольшие темноватые уплотнения - одно из них напоминало человеческую фигуру.
Он сидел в кресле, оцепенело, без мыслей, без желаний. В голове мелькали какие-то слова, может быть, даже не слова, а только тени слов. Иногда он следил за ними - равнодушно, как паралитик за проносящимися мимо него предметами. Но два слова возвращались чаще других, и в конце концов он увидел эти слова, сначала увидел, а потом услышал.
- Телевизионные фантомы, - произнес он вслух, и эти слова, которыми он овладел, прекратили бестолковое мелькание других слов.
С улицы, через закрытые окна, пробивался тяжелый, натужный, с неожиданными всплесками, гул. Он представлял себе этот гул графически - череда небольших зубцов с опиленными вершинами и внезапно, как шпиль средневековой ратуши, гигантский зуб с пронзительно четкой вершиной.
С минуту он прислушивался к этому гулу, предощущение ВАЖНОГО наплывало на него теплой тревожной волной, и он всеми силами старался удержать его, но оно мгновенно исчезло, едва он узнал его - что-то внутри, в нем, произвело сопоставление, и теплой волны не стало.
Четыре стены комнаты наступали на него, и он отчетливо ощущал, что они наступают, хотя для глаз стены оставались неподвижными. Смыкаясь, они образовали колодец, дно этого колодца плавно, как бесшумный лифт, уходило вниз. С самого начала, только дно пришло в движение, он почему-то ожидал остановки, будто эта остановка сама по себе могла что-то изменить.
Но остановки, которую он ждал, не было: чтобы дно перестало двигаться, надо было встать.
- Встань, - хотел приказать он себе, но вместо приказания получилась просьба, которая не имела над ним власти.
Фантомы, фантомы, одни фантомы...
В нынешний раз он не произносил эти слова - ни вслух, ни мысленно: приходя извне, они пронизывали его, как нейтральные частицы, во всех направлениях, не вызывая никакого отклика.
Кто-то зовет меня, шепчет уныло...
Никто не звал его; были только шорохи, но принять их за человеческий шепот мог лишь безумец - никого, никого живого, кроме него, в комнате не было. Живые были за стенами, вернее, могли быть, и за окном - внизу, на улице.
Он снова сделал попытку встать - тело его было очень тяжелым, он почувствовал его тяжесть еще до того, как оперся руками о подлокотники и начал подыматься. Ему показалось удивительным, что прежде он не замечал, какое оно тяжелое, его тело.
Выпрямляя руки, он преодолевал ломотную боль в мышцах такая боль бывает после непомерной физической нагрузки.
Почему-то пришли на ум ветряные мельницы и Дон-Кихот, сражавшийся с этими мельницами. У него, должно быть, тоже болели тогда мышцы, у этого альтруиста с медным тазом на голове. И еще как болели - когда он сражался с настоящими врагами, людьми во плоти, они наверняка так не болели.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});