Н Ляшко - Стремена
XIII.
Вместо Фели в палату впорхнула записка. Топит, моет, завтра перевезет. Строчки слетели в марь лепетом и зазвенели... Четыре года тому назад, до голода и аборта, так звенели живые слова Фели. Пережитое стеною стало между тогдашней Фелей и теперешней. И уж не пробраться теперешней, матери, с черточками на лбу, к той, смеющейся, беззаботной. Стена высока и с каждым днем выше, выше... А юность дальше, ярче, синее...
Стрелкам под стеклом уютно. Их не томят жар, озноб, и они чуть шевелятся. Ночь далеко, а к утру надо продираться сквозь дебри минут.
- Сестра, позовите доктора.
- Он уехал.
- Неправда. Мне очень нужно.
- Обход кончился. Что вам надо?!
- Попросите согреть мое платье: я уйду.
- Не капризничайте!
- Я не могу больше. У меня дома лучше, чем здесь.
- А-а-а, дома стало лучше, и мы вам не нужны?
- Не вы, не вы, больница, не забывайтесь!
- Не кричите!
- Позовите доктора!
- Не стану!
В глазах темно. У сердца топорщится пружина - дззинь! - и в голову огонь. Тело взметывается, руки ловят табурет и швыряют. Звенит кружка, хрустят пузырьки. От двери в туче белых халатов катятся гул и крики:
- Успокойтесь, успокойтесь.
- Моренец.
- Воды, воды.
- Ну, хорошо. Я же не со зла. Домой хочет, а слаб еще, температура не спала... Ну, хорошо, хорошо. Наймите извозчика. Сейчас... Вот так.
Вода студит в груди, и пружина сворачивается, стучит глуше:
- Тах, тах.
Стыдно в глаза глядеть.
XIV.
За больничной дверью мело, кружило. Столбы вторили жалобам проводов. В лицо плеснуло стытью и тут же обмахнуло тягучим февральским запахом талого.
Снежинки нитками пушистого гаруса спешили к снежным холмам, к мостовой. Сквозь них мелькали лица, головы. Мигнуло синью Фелиных глаз и мимо: чужие, похожие.
Ноги подгибались. На большой улице пустоту звенящего тела заполонило ошеломляющее.
Вьюга, из разбитых окон тянет стоячим холодом. Как и тогда, в ноябре, когда заболел. Но теперь сквозь белый пушистый гарус новые вывески кричат:
- Купи!
Под вывесками, за стеклами, светляками переливаются огни. Пасхальными столами пучатся подоконники: груды масла, колбас, бутылок, банок, печений. Шлепают разбитые сапоги, мелькают лохмотья, меха, шелка, дыры, в дырах посинелое тело. Из отрепьев тянутся руки. Чавкают бухлые мокрые лапти. Из-за стекла глядят розы, сирень, солнышки мимоз.
Тротуар не отпускал ног, и Пимену казалось: мелькающее, спешащее палатный бред. А в уши:
- Подайте голодающему.
Протянутая рука будто приклеена к зеркальному стеклу. Изнутри стекло обдувает электро-вентилятор; за вентилятором, из бутылок, бумага кричит:
- Вино!
"Вино, ну вино... какое вино?" Стена дробит мысли, рвет глаза с лица. На ней в белую кайму поймана черная ночь, а в ночи высокий старик. Сломанный колос ржи пронизал его насквозь. Он в судороге протягивает ко всем длинные руки, и крик в темную дыру разворотил его рот:
- Помоги!
Пимен нетвердо подошел к нему и потрогал: "Бумага"... Наклеенная рядом со стариком газета сквозь снег бормотала о хилых домах, о замыслах попов, о голоде и людоедстве, о лечебе паровозов. Ветер, снег, шум автомобилей и лохмотья мешали ей.
Сбоку рассыпался смех. Пимен обернулся, и вой умчал бормотание газеты. С противоположной стороны в глаза ударило: за стеклом по соломковым рельсам, карамелевыми колесами, в глазури, в шоколадной обшивке, ехал паровоз. Ожили залепленные снегом строчки о лечебе паровозов. Вот, ведь. Но паровоз сменила бисквитная башня.. Этажей сколько у нее. И все разноцветные, вкусные...
- Подайте голодающему!
XV.
И опять улица, опять вывески... И глазеющие... За стеклом, в золотой раме, стоит нарисованный нищий. Опрятен, благообразен, - спорит с глазеющими на него: кого парикмахеры прилижут так, как его прилизала кисть? На щеках румяна. Сбежал с подмостков театра и играет в витрине нищего. И на него глядят: на него можно глядеть: у него не настоящая кожа, под кожей нет крови.
- Чорт знает что...
Глазеющие перевели глаза на Пимена. Рядом прошуршало:
- Похоже, тифозный, - и перед оперным нищим стало пусто.
- Подайте, граждане, - донеслось...
Пимен пошел на голос и забормотал в худое лицо:
- Нарисованный им ближе, чем ты... Его они купят, повесят, понимаешь? повесят над ковром и под его взглядом будут целоваться, нюхать цветы, есть шоколадные паровозы, бисквитную башню. И нарисованный вынесет, а ты вместо фальшивой сукровицы брызнешь огнем. Ведь брызгало же, помнишь? Я сейчас схожу к нему. Погоди, или этого еще не было? 1917 год был?
- Отойди к дьяволу. Граждане, подайте!
- Гражданин, вы не видели нарисованного нищего? Его обманули: ему дали жалкие глаза. Их надо выцарапать...
- Кого? глаза?
- Да, глаза... и вставить настоящие, нефальшивые...
- Ну, ну, идите, пожалуйста.
...Встречу плыл бред со страниц 1800 и 1900 каких-то годов. И тогда вот так же кричало все:
- Надо холста? Купи. Надо красок? Купи. Учиться? Заплати. На выставку? Купи. Бегай на завод, иди в агенты, в статисты, в репортеры, но купи, купи.
Метет, кружит, воет, лепит. Холодное, мокрое, а сквозь него черные, синие, лиловые слова:
- Продается! купи!
Через всю улицу протянулось полотнище и хлопает в метель:
- Помоги голодающему.
Опять со стены выпирает из ночи в белой кайме старик, пронизанный одиноким ржаным колосом. Руки его ко всем:
- Помоги!
Чего он кричит? Разве не видит: шляпы, шелка, шинели, звезды, сумочки, собаки на цепочках, ридикюли, сани, - все мимо, все льнет не к нему, ходоку от голодных, а к банкам, к бутылкам, к горам масла и хлеба...
XVI.
- Да нет... что это я?
Пимен протер глаза и свернул на площадь, в белое, в вой. С огромного дома его увидела каменная женщина, взметнулась в снег на вздыбленном коне и грянула в трубу:
- Не-э-т?
Пимен обрадованно заспешил к ней:
- Вот, вот.
Едкое синее облако скрыло женщину и коня. На плечо легла тяжелая рука, о голову разбилась брань. Из облака выплыло лицо шоффера. Блеснуло лакированное крыло автомобиля в слезах снежинок, стекло, а за ним фальшиволицая женщина. Заплывшие глаза ее в такт машине сверлили стужу:
- Хрр-хрр.
- Чего стоишь?! Несет тебя чорт под колеса!
Шоффер толкнул Пимена и исчез. В щелочках, на размалеванном лице захоркало неистовей. Опять взмыло облако. Налетевший ветер смыл его и автомобиль. Сквозь вихрь, как в 1800 и 1900 каких-то годах, со вздыбленного коня глядела женщина и крякала уткой, свистала, хрипела.
Пимену вдруг все стало ясным: вспомнились долетавшие с коек разговоры, жалобы Фели, читанные до болезни статьи... Но каменная женщина вновь затрубила:
- Не-э-э!..
И он заспешил к ней:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});