Станислав Лем - Дневник, найденный в ванне
— Хи-хи! Ха-ха!
Они ржали, кривляясь друг перед другом.
— За чувства наши братские! За счастья буйный пляс! — кричал крематор, целуя себе руки.
— А также за успех лечения. За доктора, приятели дорогие! Не будем забывать о докторе! — взвизгнул Баранн.
— Жаль, что нет девочек. Устроили бы танцы…
— Эх! Девочки! Эх, грех! Сладостные утехи!
— Эх, парад! Маршируют шпики! — выл толстый, не обращая ни на кого внимания, потом вдруг замолчал, икнул, окинул нас налитыми кровью глазами и облизнулся, показывая тонкий, маленький, какой-то девчоночий язычок.
"Что я тут делаю? — подумал я с ужасом. — До чего омерзительно это службистское низкопробное пьянство восьмого ранга! Как же они силятся быть оригинальными…"
— Господа! За ключника! За швейцара нашего! Виват, крематор! Виват, гульба! — пискляво кричал кто-то из-под стола.
— Да! Да здравствует!
— Залпом за него!
— Ручейком!
— Огурчиком! — нескладно вопил хор.
Мне стало даже жалко бедного юношу — как же мерзко они его спаивали, то и дело подливая ему. Толстый, с набрякшей, покрасневшей, словно грозившей лопнуть лысиной — лишь дряблая шея неестественно белела под ней — зазвонил о стекло, а когда это не помогло, швырнул бутылку об пол.
Звук бьющегося стекла вызвал мгновенную тишину, в которой он попытался заговорить, опершись на руки, но ему мешал душивший его смех. Он лишь подавал дрожащими руками знаки, чтобы все подождали. Наконец он выдавил:
— Гулянка! Товарищеская игра! Загадки!
— Ладно! — проревели все. — Пущай! Давайте! Кто первый?
— На равнине Дом стоит, жизнь вмещая бурную. Эх, люби же крепко ты душу агентурную, — это вопил Баранн.
— Господа, братья милые! — пытался перекричать его толстый. — Номер первый: кто видел инструкцию?
Ответом был взрыв хохота. Я содрогнулся, глядя на дергающиеся тела и разинутые рты. Крематор и юноша почти рыдали. Юноша пискнул:
— Ухо от селедки!
Снова удерживаемые нетвердой рукой рюмки со стеклянным звоном сошлись над скатертью. Умиленный крематор покрывал поцелуями теперь уже внутренние стороны своих ладоней. Баранн, сидевший напротив меня, опрокинул в рот рюмку водки.
Я обратил внимание, что при этом он ткнул краем рюмки в нос, и тот затем не восстановил свою форму, а так и остался с вмятинкой посередине. Хозяин носа этого даже не заметил. "Видимо, восковой" — решил я, но впечатления на меня это не произвело. Толстый, которому становилось все жарче, обнажился до пояса, повесил через плечо пижамную куртку и теперь сидел, поблескивая потом на густой растительности на груди, жирный, отвратительный. Затем он отстегнул и уши.
— Ибо здесь шпионства рай, рай здесь для шпионства! — вдруг стали петь на два голоса Баранн и юноша. Голубые глаза юноши блуждали теперь совсем уже безумно.
Оторвавшись от целования своих рук, крематор присоединился к ним, декламируя:
— Ты хватаешь эти документы! И читаешь эти документы! И глотаешь эти документы!..
— Господа, загадка номер два: что такое супружество? — плотоядно гудел раздетый апоплектик, похожий в таком виде на заросшую волосами женщину.
— Это наименьшая ячейка шпионства, — ответил он сам себе, так как никто его не слушал.
Раскрасневшиеся орущие лица раскачивались у меня перед глазами. Мне казалось, что Баранн, шевеля ушами, подает какие-то знаки крематору, но скорее всего это просто почудилось: оба они были слишком пьяны. Семприак схватил вдруг чужую рюмку, опорожнил ее, швырнул об пол и поднялся, пошатываясь, на ноги. Водка и слюни стекали у него по усам.
— Ну! Теперь ты совсем хорош! — кричали ему. — Господа! Внимание! Облик особы высокого ранга! Повышение ему соответствующее!
— Тихо! — проревел крематор.
Он был страшно бледен и покачивался, будучи не в силах удерживать равновесие. Широко расставив руки, он оперся о стол, откашлялся, вытер слезы и, скаля беличьи зубы, жалобно затянул:
— О, молодость моя! Детство мое святое, и ты, дом родной, отчизны сторона! Где же вы? И где ныне я давний-предавний? Где ручки мои маленькие с пальчиками розовенькими, крохотными? Ни одного их у меня не осталось! Ни одного! Прощайте… А глистам — нет…
— Перестань! — отрывисто бросил ему Баранн, оторвавшись от тщательного вынюхивания чего-то своим ставшим уже плоским носом. Затем смерил взглядом сидевшего рядом с ним юношу и, прикладывая ему ко рту горлышко полной бутылки, прошипел:
— Да не слушай ты его! — и придержал ему голову.
Принужденный пить, тот быстро опорожнил бутылку. Бульканье, которое при этом раздавалось, было единственным звуком в наступившей мертвой тишине. Крематор, прищуренными глазами следивший за понижавшимся уровнем жидкости, прочистил горло и продолжил:
— Ужель в ответе я за руку мою неловкую? За носище? За палец мой? За зуб сгноившийся? За скотство мое? Вот стою я тут пред вами, бытием изведенный…
Он замолчал, так как произошло нечто необычное. Худой, отнимая от губ молокососа опорожненную бутылку — тот тут же повалился ему на руки сказал спокойным трезвым голосом:
— Ну, довольно же.
— Хм? — буркнул апоплектик. Затем наклонился над полулежащим юношей, приподнял поочередно его веки и посмотрел в зрачки. Вроде бы удовлетворенный этим осмотром, он небрежно отпустил тело, которое с шумом повалилось под стол. Вскоре оттуда стал доноситься тяжелый, прерывистый храп.
Крематор сел, старательно вытер лицо и лоб платком, поправил усы. Другие тоже задвигались, закашляли, зашевелились.
Я осматривался вокруг и не верил собственным глазам. Румянец исчезал, они укладывали на тарелки брови, родинки, и, что удивительнее всего, глаза у них прояснились, лбы стали вроде бы разумнее, с лиц сошла службистская распущенность. Худой — я по-прежнему мысленно называл его так, хотя теперь он вроде бы заметно пополнел — придвинулся ко мне со стулом и, любезно улыбаясь, сказал вполголоса:
— Надеюсь, вы извините нас за этот маскарад. Это чрезвычайно неприятная вещь, но она была вызвана обстоятельствами, которые превыше нас. Поверьте, ни одному из нас это не дается легко. Человек, даже только притворяясь скотом, обязательно в некоторой степени оскотинится…
— А потом оскотится! — бросил через стол крематор. Он с очевидным неудовольствием рассматривал свои руки.
Я не мог выдавить ни слова.
Худой оперся рукой о мой стул. Из-под его пижамы выглянули манжеты вечерней рубашки.
— Оподление и отподление, — сказал он, — извечный маятник истории, качели над бездной.
Затем он снова обратился ко мне.
— Теперь только вы остались нашим гостем в обществе, быть может, чересчур академичном — абстрагистов, так сказать…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});