Владимир Михайлов - Не возвращайтесь по своим следам
…Сошел с трибуны и пошел на свое место. И хотя идти было необычайно трудно, он все же смог сойти с трибуны, пройти по залу и сесть на свое место.
Это получилось ненамеренно. Просто Зернов был убежден, что его время истекло. Ему показалось, что необходимость заставляет его сойти и вернуться на место. А между тем, как оказалось, время, наоборот, должно было помешать ему. И мешало. Потому-то так тяжело было идти: как сквозь воду. Только он не сквозь воду проталкивался, а сквозь время. Преодолевал его сопротивление.
Но он смог?.. Он действительно смог!
Да, в одиночку он ничего не мог сделать. И сейчас не смог бы. Но зал помог ему. Может быть, ненавистью, какая была вначале. Может быть, тем, что понял и принял сказанное им. А вернее всего, и тем, и другим. При этом кто-то мог ненавидеть его за то, каким был он в прошлой жизни. А кто-то другой — за то, что он сказал теперь. Да, вторая жизнь многих устраивает. Разрушать легче, чем создавать. Вторая жизнь — жизнь разрушения. Нет, конечно, кое-кто и за это возненавидел его еще сильнее. Не подозревая, что этим — тут, в эти мгновения — только помогает ему.
Он внутренне усмехнулся: выходит, полезно — вызывать ненависть к себе? И тут же поправил сам себя: полезно — если ты хочешь меняться к лучшему. Подниматься, а не падать в мире духа. Отношение других позволяет тебе понять подлинную меру твоей неприглядности. И действовать соответственно.
Значит, правы были те, кто ему советовал.
Значит — возможно.
Может быть, уже вообще все возможно? Например — встать и уйти, не дожидаясь трех часов, когда закончится собрание?
Он попытался встать, не особенно, впрочем, веря в успех. И оказался прав в своем неверии: тело ему не повиновалось. На этот раз оно действительно вело себя как безжизненный макет. Только руки сами собой поднялись и задвигались, чтобы вяло поаплодировать новому оратору.
Но это не огорчило Зернова. Главное он теперь знал: со временем можно не только спорить — его можно одолевать. Что-то он уже сделал. Да, самое тяжелое наверняка еще впереди. Но начало положено. Родить, — утверждался в своем Зернов, — выносить и родить куда труднее, чем зачать. Но без зачатия некого будет вынашивать и некого — рожать…
Когда в голову ему пришло это сравнение, он почему-то сразу же подумал об Аде.
Если время снова повернется, то вначале оно, как и предполагали все, кто об этом думал, пойдет по тем рельсам, по каким уже пробежало раньше. До той поры, о которой рассказывала ночью Наташа: поры, когда можно будет выбирать новые пути.
Значит, встречи его с Адой снова повторятся. Но не так, как во второй жизни. Сейчас была безнадежность — тогда снова будет надежда. И ребенок родится.
Только мне, — с надеждой подумал он, — надо будет как-то так исхитриться, чтобы не умереть так не вовремя. Ничего, теперь я знаю. Тогда поздно спохватился: думал, как и большинство, что такие вещи с кем угодно могут произойти, а не со мной, никак не со мной. А теперь — знаю. И постараюсь сделать все вовремя. Перехватить. Когда еще можно будет спасти.
Сейчас Ада все еще ненавидит меня. И нелегко будет сделать так, чтобы чувство это вновь сменилось на противоположное. Но надо все-таки это сделать…
И хотя до трех часов оставалось еще много времени, а с трех нужно было досидеть еще до половины десятого, до конца рабочего дня, Зернов подумал, что время это промелькнет незаметно.
* * *Он покинул издательство последним, но далеко не сразу направился к дому: волей-неволей так должно было произойти, в прошлой жизни он вышел из дому на самой зорьке и долго бродил по улицам, тогда еще не решив окончательно: выступать на собрании или нет и если выступить, то что же именно сказать. Время, все еще остававшееся сильнее него, несло его по магистралям, заставляло сворачивать в переулки, останавливаться, неожиданно поворачивать назад — и думать, думать, и видеть, и замечать многое, мимо чего он раньше прошел бы, не обратив внимания.
Он не отдавал себе отчета в том, что, в сущности, это было его прощанием со второй жизнью, странной и противоречивой, все еще могущественной, но уже обреченной, потому что на свете было много Зерновых, которые впервые всерьез задумались над своей жизнью и очень, очень захотели прожить ее заново — так, чтобы не приносить другим людям, окружавшим их, столько горя, сколько успели в прошлой своей жизни. Вторая, обратная жизнь текла вокруг, а он уже примерялся к тому, как повернется то, что он видел сейчас, в новой, свободной и просторной жизни, чью неизбежность он уже четко ощущал, хотя и не мог бы назвать день и даже год, когда она наконец наступит.
Зернов вдруг остановился от неожиданно пришедших мыслей: — Вот я выступил и сказал то, что думал, что хотел сказать. И даже не заметил сам за собой одной странности. Может быть, впервые в жизни я перед этим не подумал: а кто мне это разрешил? Кто позволил? Почему я не спросил чьего-то согласия, как делал всегда в первой своей жизни? Да, конечно, меня побуждали к этому, подсказывали — но ведь те, кто делал это, не начальниками мне были, я от них во второй жизни никак не зависел и имел полное право не посчитаться, не прислушаться к их пожеланиям, отказать. У кого спросил я позволения? Только у самого себя. У того во мне, наверное, что называется совестью, то есть тем проявлением духа, которое живет в нас, как компас, всегда указывающий, в какой стороне льды и в какой — теплые моря. В прошлой жизни я всегда спрашивал — если только мне не успевали дать указание прежде еще, чем я задавал вопрос. Но нужно ли было спрашивать? Если ты идешь и видишь, что горит дом и в нем, охваченном пламенем, мечутся растерянные дети, — разве побежишь ты искать кого-то, у кого можно спросить разрешение или хотя бы выяснить мнение: спасать? Или оставить все до прихода пожарных, потому что в твои функции не входит — спасать детей? Нет, ты, не рассуждая, бросишься к ним, и тебя не остановит даже мысль, что для тебя самого это может кончиться просто плохо или даже совсем плохо. Бросишься… Но разве мало в прошлой жизни было пожаров, в которых зримое или незримое пламя пожирало то, что нужно было спасать, а ты не бросался, и очень многие — и такие, как ты, и лучшие даже, чем ты, — тоже не бросались, но ожидали если не команды, то хотя бы знака, показывающего, что спасать дозволено. Разве вся наша жизнь не была таким пожаром, в котором гибли великие ценности — материальные, а паче — духовные, а мы — хорошо еще, если ждали разрешения, а то ведь и приплясывали, потирая руки: ведь как горит, а? Это ведь только у нас может так гореть, все прочие — куда им, кишка тонка, у них и гореть-то вовсе нечему, они только гнить способны, зато у нас — пламя до неба… Раздували мировой пожар, ненароком сгорали сами — и радовались, и искали — а чего бы еще подбросить, чтобы не погасло… А когда поняли наконец, что тушить надо, спохватились: а вода-то где? А вот она, вода, в которой одной нефти столько плавает, что она и сама горит… Жгли природу, самих себя жгли, и дух синим дымом взлетал, чтобы рассеяться, и пахло гарью… Нет, правильно я сделал, что разрешения не спрашивал, а схватил ведро и кинулся; одним ведром воды пожара не потушишь, но тут и другие могут подбежать…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});