Зиновий Юрьев - Белое снадобье
— Хорошо, — сказал он. — Спасибо, Аллан, за совет. Я последую ему. На какой день?
— Безразлично. Важно только, чтобы вы договорились минимум за три дня до самой встречи.
Он ни за что не мог вспомнить, когда сын начал отдаляться от него. Кажется, только что, буквально только что он сажал его себе на ногу и делал вид, что собирается подбросить его в воздух. Джордан округлял глаза от страха и начихал забавно верещать. Он знал, что отец не подбросит его, и всё равно страшно было. Точь-в-точь, как ему сейчас. И знал, что совет судьи мудр, что всё правильно, что Коломбо с радостью принял приглашение и завтра будет у него, знал, что проиграть невозможно, а всё равно страшно было. Боялся не сенатор Доул. Боялся Пол Доул, который нёс заявление в школу полиции. Боялся каждой клеточкой тела, каждой молекулой боялся, потому что бояться было для него привычным состоянием. Боже, для чего воспевают храбрость, когда для выживания нужна вовсе не разорванная на груди рубашка и поднятая голова, а постоянная дрожь, вечная готовность спрятаться, вжаться в стену или бежать при малейшей опасности, при малейшем незнакомом шорохе.
Его взяли в школу, но он продолжал бояться. И хорошо делал, потому что, чем выше поднимался он по жизненной лестнице, тем опаснее становилась каждая перекладина. И не потому, что высоко и кружится голова, а потому, что, чем выше, тем больше желающих уцепиться за неё. А лестница узка и сужается кверху. И тут надо быть начеку. Держать наготове весь арсенал оружия. Связь с Коломбо — тоже оружие. И мощное оружие. И если это оружие выходит из строя, его нужно срочно заменить. Оружием такого же, по крайней мере, калибра. Иначе твоя перекладинка на лестнице окажется в опасности.
Всю жизнь он лез по этой проклятой лестнице. Не столько, может быть, для себя, сколько для этого верещавшего на его ноге кусочка мяса. Для сына. А он предал. Предал и ушёл. Когда же сын начал отдаляться от него? Когда первый раз пришёл постриженный по последней моде — наголо? И с вызовом посмотрел на длинные волосы отца? Конечно, это было неприятно. Неприятно смотреть на любого, кто отличается от тебя, но он же не был каким-нибудь бурбоном. Он понимал, что моды меняются, что молодые люди острее чувствуют их приливы и отливы, что нужно быть снисходительным и не отталкивать мальчишку вечными нравоучительными сентенциями. Нет, дело было не в круглой стриженой голове. Дело, наверное, было в вызове, с которым он посмотрел на длинные волосы отца. Отец делал для него всё, жил для него, а он, видите ли, смеётся над гривой отца. Отстал отец, безнадёжно отстал. Конечно, куда ему, комиссару полиции Скарборо, с десятью тысячами полицейских под его началом, куда ему до пятнадцатилетнего парня с модной причёской? Где уж понять?
В другой раз сын вдруг спросил вечером за обедом:
— Отец, это ты приказал стрелять по толпе у Центра по выдаче пособий? — Спросил тихо, робко, не поднимая глаз.
— Я, — ответил Доул.
— Почему?
— Потому что безработные ворвались в Центр, начали взламывать кассы, крушить и поджигать мебель.
— Но ведь можно, наверное, было и не стрелять?
— Нет, нельзя… Толпу уговаривали, к ней через динамики обращались работники Центра. Трижды стреляли в воздух, но ты не знаешь, что такое толпа, вышедшая из повиновения. Она слепа и глуха. Она опьяняется сама собой. Она взрывается сама собой, как кусок урана с критической массой.
— И всё-таки ты приказал стрелять по живым людям?
— Да. Это были уже не люди. Это были животные. Это были враги порядка. Это был десант хаоса. Дай им волю, они бы разрушили всё, на что ушла жизнь десятков поколений людей.
— Но всё-таки полицейские по твоему приказу стреляли в живых людей только за то, что они хотели, чтобы их пособия по безработице были больше?
Тяжёлая ярость начала медленно клубиться в нём. И этот тоже! Чистенькие мальчики из ОП, не знавшие чувства голода. Привыкшие к ультразвуковым душам. Смелые мальчики, не знавшие чувства страха, потому что жизнь их защищена банковскими счетами отцов и тремя рядами колючей проволоки под напряжением, которой обнесены ОП. Ни разу не битые поборники справедливости. Их отцы вкалывали всю жизнь, стиснув зубы. Наживали язвы, геморрои и инфаркты. Отдавали всё. Молчали, когда хотелось выть и орать. А их мальчики, видите ли, лучше понимали жизнь. Жизнь ведь прекрасна, люди благородны. Долой колючую проволоку и да здравствует всеобщее благоволение в человецах. Прекрасно. Но что вы запоёте, когда этот благородный народ вцепится в вас зубами и вытащит из ваших чистеньких, уютных домиков за колючей проволокой? Что вы скажете тогда, уважаемые либералы? Или вы надеетесь, что чистеньких, уютных домиков хватит для всех? Что их давно хватило бы для всех, если не такие вот старомодные, глупые, жадные и эгоистичные динозавры, как ваш отец, Джордан Доул? Так ведь?
— Да, эти люди, что были у Центра, нарушили порядок, но ведь это не их вина, отец, что они безработные, что они годами на пособии.
— Допустим. А чья?
— Тех, кто построил, кто создал это общество. Тех, кто управляет им. В частности, твоя, отец.
Доул поднялся и дал сыну пощёчину. Голова Джордана мотнулась, и на щеке расплылся румянец. Губы у него дрожали.
Доул понимал, что вышел из себя, что это не метод воспитания самолюбивого мальчишки, но руку вперёд выбросил не ум, а ярость. Ненависть человека, родившегося в джунглях и добившегося места под солнцем ОП, к человеку, который вырос в ОП.
Джордан медленно сложил салфетку, кивнул головой и пошёл к двери.
— Когда ты придёшь? — буркнул Доул. Вопрос был одновременно и извинением. — Скоро заявится мать, и начнутся допросы, где ты.
— Я приду, — сказал Джордан и вышел.
Он не пришёл ни в тот вечер, ни на следующий день, ни ещё через день. Его нашли только на четвёртый день и тут же позвонили Доулу. Он силой заставил Марту остаться дома, вскочил в машину и через час был уже в смрадной длинной комнатке, сидел на стуле и смотрел на Джордана. Тот молчал. Когда они остались вдвоём, Доул сказал:
— Ты говорил о доброте, но сам оказался жесток. Ты же знал, как мы волнуемся. Пойдём.
Ему хотелось сказать ещё много-много слов, небывалых по ласке и теплоте, чтобы сломать холодную прозрачную стену в глазах сына, стоявшую между ними. Но он не мог. Не умел. А может быть, смог бы, сумел бы, но боялся. Как боялся всегда. Боялся, что нужно выбирать между всем тем, что он создал, чего добился, и этой прозрачной стеной.
— Пойдём, — повторил он. — Мама ведь ждёт.
— Я не пойду, отец, — сказал Джордан. — Я не могу.
— Почему? — спросил Доул, хотя догадывался об ответе.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});