Геннадий Гор - Изваяние
Помолившись, шаман решил, что я голоден, и помазал мои губы медвежьим салом. От этого мне стало не по себе, словно медведь облизал мне лицо своим липким скользким языком.
В чуме было тихо. Горел огонь в камельке, в том самом камельке, где сгорел мой предшественник, не справившийся с трудными обязанностями бога. Мне хотелось узнать, что было за пределами жилища, но я хоть и был богом, однако не умел видеть сквозь стены, сшитые из бересты, положенной на остов из крепко связанных ремнем жердей.
Запах дыма приятно щекотал ноздри. Пахло олениной, жарившейся на горячих углях. Шаман куда-то ушел. И я слышал только покашливанье его сухопарой жены, шившей чулки из шкуры оленьего выпоротка толстой костяной иглой, сквозь ушко которой была протянута крепкая, как ремень, жила.
Старуха напевала себе что-то под нос и изредка почтительно поглядывала в тот угол, где на неаккуратно вырезанной доске стоял я - новенький, пахнущий стружками бог, существо, от которого зависела судьба сотен людей, составлявших небольшое племя, кочевавшее по бескрайней тайге.
Она напевала, вспоминая свою молодость еще до того, как будущий ее муж - начинающий, но подающий большие надежды шаман - выменял ее у отца за упряжку быстрых оленей и большую связку вывернутых наизнанку беличьих шкурок. Она вспоминала молодость, и река вплетала свой далекий шум в слова ее песни, то грустной, то веселой, и тень облака отражалась в далеком озере, принесенном сюда в чум ее воспоминанием.
Воспоминания чем-то похожи на сны. Они несли ее туда, в прошлое, которое не вернется, к отцу и к матери, помершим от оспы несмотря на заклинание их зятяшамана, старавшегося изо всех сил отогнать смерть, но не добившегося успеха, вопреки своим знаниям и таланту.
Старуха пела, и голос ее был рядом со мной, но прошлое ее было далеко и от нее и от меня, как тень того облака, которое отражалось в озере ее детства.
Я стоял неподвижно, слившись в одно целое с тем местом, где мне предназначено было пребывать. В этой неподвижности было нечто странное и загадочно-новое, незнакомое. Не стал ли я уже вещью, спрашивал я себя, не подозревая о крайней наивности своего вопроса. Как будто деревянный идол может быть чем-нибудь иным. Но, может, я не идол, а истинный бог? Но если я бог, почему так мал и узок мой кругозор? Я знаю только о том, что происходит в чуме. Мир сузился до предела этого жалкого, пропахшего дымом и сыромятными кожами шалаша.
Шаман вернулся вечером, держа в руке бутылку с водкой. Прежде чем налить ее в деревянную чашку и выпить, он обмочил палец водкой и провел по моим губам.
Шаман сел на корточки возле камелька и, схватив рукой пылающее полено, поднес его к трубке. Он долго о чем-то думал, затем взял доску и тем же ножом, которым выстрогал меня, стал крошить табачные листья, смешивая их с корой сосны. Синий дымок вился над его трубкой, выточенной из березовой ветки и отделанной медной пластинкой, на которую был истрачен ружейный патрон. Это была красивая вещь, как, впрочем, все другие вещи, которые я видел, разглядывая жилище. Особенно мне нравились коврики-кумаланы из оленьих шкур с разноцветным орнаментом, вышитые бисером искусной рукой жены шамана.
Замедленность всего, что теперь я видел и слышал, говорило мне, что это не быт, а бытие. Да, само бытие, простое и бесхитростное, как та песенка, которую напевала хозяйка чума.
Живя в городе и приходя в коммунальную кухню, чтобы поджарить на керосинке яичницу или вскипятить кофе, я всегда с особой остротой ощущал мещанскую пошлость быта, мелкую суету домашних хозяек, быта, чьим символом был запах керосина или раковины, в которую так непоэтично капала вода из крана.
Совсем по-другому выглядело все, что творилось в чуме. Чудесный запах жареного на углях мяса смешивался с не менее аппетитным запахом кирпичного чая, заваренного на густом, как сливки, оленьем молоке.
Как прекрасна была жизнь человечества, когда человечество бродило по бескрайним лесам, не знало унылых домов и монотонных улиц и строило свой кров не из тяжелого камня, а из легкой, как облако, березовой коры.
Мир "Калевалы" и "Гайаваты" был намного прекраснее, чем мир квантовой механики. Такие мысли появлялись у меня. Но ведь теперь я был не аспирант, влюбленный в ультрамикроскоп и центрифугу, а плосколицый таежный божок, вырезанный из сосны. А сосновому существу, пребывающему в дымном чуме, разве пристало думать иначе?
Я оказался в не спешащем никуда мире. Все ежедневно повторялось: приготовление еды, шитье зимней и летней одежды, раскуривание трубки, медлительный разговор мужа с женой о том о сем. Но в этом повторении, похожем на легкий шум лесной реки, я не чувствовал монотонности, как в ритме "Калевалы" и "Гайаваты", сливавших слова и жизнь в одно спокойное течение, где миг и вечность одно и то же.
В полудремоте я все мечтал о том, когда меня вынесут за пределы чума. Но вскоре в этом надобность отпала. Я стал видеть сквозь берестяяую стену. По-видимому, я действительно начал понемножку превращаться из идола в бога, коли уже мог видеть сквозь стены.
Я видел женщин, достававших из оленьих мешочков любимое оленье лакомство - соль, и оленей, лизавших ладони добрых женских рук, я видел облака, плывущие над конусообразной горой, и синее прозрачное тело речки, где качались отраженные лиственницы.
Это был тихий, никуда не спешивший мир, покой которого скоро нарушили купцы. Они приехали в стойбище на волокушках - длинных жердях, привязанных к хомутам лошадей. По-видимому, они не любили или не умели ездить верхом. А таежные тропы были слишком узки, чтобы пропустить телегу или тарантас.
Купцы приехали с товаром, и скоро начался торг, а потом и безобразный пир. Шаман тоже принимал в нем участие.
Охмелевшие люди, встав в круг, начали плясать - мужчины, женщины, старухи, старики. Их движения были изящны, легки и подчинены древним ритмам, доносившимся сюда, как эхо далеких тысячелетий и веков. А купцы хлопали в ладоши и ждали своего часа, когда охмелевшие охотники отдадут пушнину за бесценок, довольные теми безделушками, которые получат взамен.
Вот тут-то я и должен был вмешаться, если я был не идолом, а истинным богом.
Мне нужно было встать, выйти из чума, сделав всего несколько шагов, и пристыдить купцов. Но, к сожалению, я был не в состоянии сделать даже полшага. Я мог только созерцать, видя со своего места все, что творилось в стойбище. По-видимому, таежный бог, в которого меня превратила Офелия, был жалким существом, всего-навсего деревянной вещью, привязанной к одному месту, как всякая вещь.
Я стал сердиться на шамана. Ведь он просил меня заступиться за свое маленькое племя, а теперь сам оказался возле купцов, своим поведением содействуя обману. Но мой гнев был бессилен, как бессильно желание рассердившейся вещи.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});