Питер Уоттс - Ложная слепота
Пехота мерла быстро. Некоторые не могли выдержать и одной вылазки; какие-то дохли за минуту. Самые стойкие оказывались самыми неторопливыми: полуслепыми, туповатыми, каждую команду и каждый ответ они протискивали через экранированные микрофоны пронзительным высокочастотным скрипом. По временам мы укрепляли их ряды другими, говорившими на оптических частотах: быстрыми, но нервозными и еще более уязвимыми. Вместе они охраняли нас от противника, до сих пор так и не показавшего своего лица.
Ему и не нужно было. Наши солдаты гибли даже в отсутствие вражеского огня.
Мы работали, несмотря ни на что, невзирая на приступы, и галлюцинации, и временами на судороги. Мы пытались присматривать друг за другом, пока магнитные щупальца хватали нас за внутреннее ухо и доводили до морской болезни. Порой нас рвало в шлемы; тогда мы, бледные, просто висели, втягивая кислый воздух сквозь стиснутые зубы, пока воздухоочиститель отчищал лица от комков и слизи, и молча благодарили небеса за маленький дар антистатических, самоочищающихся смотровых стекол.
Вскоре стало очевидно, что мне уготовили роль не только пушечного мяса. Да, я не владел языковыми способностями Банды и не знал биологию, как Шпиндель, я был лишней парой рук там, где каждый мог выпасть из строя в любой момент. Чем больше народу Сарасти отправлял нa «Popшax», тем выше становились шансы, что хотя бы один из нас в ответственный момент сможет остаться на плаву. Но даже так мы все находились в ужасном состоянии, а работа шла из рук вон плохо. Каждая вылазка становилась упражнением в безрассудном риске.
Но мы все равно шли туда. Иначе могли собрать вещички и умотать домой.
Работа продвигалась бесконечно малыми шагами, наши старания напоминали ковыляние охромевшего на обе ноги человека. Банда не могла обнаружить в шуме никаких признаков знаковой системы пли речи, поддающейся расшифровке, но общее развитее объекта бросалось в глаза без всяких теорий. Временами «Роршах» членился, выдавливал поперек туннелей перегородки, будто хрящевые кольца человеческой трахеи. Некоторые из них на протяжении часов лениво, как течет теплый воск, разрастались в сократительные диафрагмы, в плотные переборки. Мы как будто наблюдали за увеличением объекта, проходящим отдельными сегментами. В основном «Роршах» прирастал кончиками шипов; мы проникли внутрь на расстоянии сотен метров от ближайшей зоны активных изменений, но, очевидно, отголоски докатывались и сюда.
Если это и было частью нормального процесса роста, то сам он являлся лишь слабым эхом того, что, похоже, творилось в сердце апикальных зон. Напрямую за ними мы не могли наблюдать, изнутри, по крайней мере; всего в сотне метров по направлению к шпилю в туннеле становилось слишком опасно даже для самоубийц. Но за пять оборотов «Роршах» вырос еще на восемь процентов, механически и бездумно, как кристалл.
На протяжении этих вылазок я пытался делать свою работу. Собирал и склеивал, вымучивал данные, которые никогда не смогу понять. В меру своих возможностей наблюдал за системами вокруг себя, учитывая каждую причуду и каждую особенность. Одна часть моего рассудка выдавала конспекты и обобщения, другая просто смотрела и недоумении и невежестве. Ни та, ни другая не понимали, откуда к ним приходит озарение.
Но было трудно, признаю. Сарасти не позволял мне покинуть систему. Каждое наблюдение оказывалось загрязнено моим собственным губительным присутствием. Я старался как мог. Не вносил никаких предложений, способных повлиять на принятие критических решений, во время вылазок делал что приказано и ни граном больше, старался походить на одного из пехотинцев Бейтс, простое орудие, лишенное инициативы и влияния на психодинамику группы. Думаю, но большей части мне это удавалось.
Мои непонимания копились и неотправленными ложились по графику в стэк радиосвязи. Из-за обилия помех «Тезей» не мог передать сигнал на Землю.
* * *Шпиндель был прав: призраки последовали за нами. Мы начали слышать в корабельном хребте шепчущие голоса, не принадлежавшие Сарасти. Порою даже ярко освещенный кольцевой мирок вертушки плыл и колыхался на краю поля зрения — и не раз я замечал костлявые, безголовые, многорукие миражи среди балок. Они казались вполне реальными, если смотреть на них искоса, исподволь, но стоило сосредоточиться — и существа истаивали в тень, в темное прозрачное пятно на фоне металла. Такие хрупкие, эти призраки, — их можно было просверлить насквозь одним взглядом.
Шпиндель сыпал диагнозами, как градом, правда, в основном, всем ставил деменцию. За просвещением я обратился к КонСенсусу и обнаружил целое иное «я», захороненное под лимбической системой, под ромбовидным мозгом и даже под мозжечком. Оно обитало в стволе мозга и оказалось старше самого подтипа позвоночных. Оно было самодостаточным: слышало, видело и щупало независимо от всех прочих частей, наслоившихся на него последышей эволюции. Это «я» стремилось только к собственному выживанию, не уделяло времени на планирование или анализ абстракций, тратило усилия лишь на минимальную обработку сенсорной информации. Но оно действовало быстро, не отвлекалось и реагировало на угрозы быстрее, чем его более умные соседи успевали их осознать.
И даже когда оно не срабатывало — когда упрямый, несговорчивый неокортекс отказывался спустить его с поводка, то пыталось передать увиденное, и тогда неведомое чутье подсказывало Исааку Шпинделю, куда протянуть руку. У него в голове обитала своего рода усеченная версия Банды. Как у всех нас.
Я шагнул дальше и нашел в мозговой плоти самого Господа, нашел источник помех, ввергавший Бейтс в экстаз, а Мишель — в судорожный припадок. Проследил синдром Грея до его истоков в височной доле. Слушал голоса, что шепчут на ухо шизофреникам. Находил очаговые инсульты, принуждавшие людей отвергать собственные конечности, и представлял, как их заменяли магнитные поля в тот раз, когда Головолом пытался саморасчлениться. А в полузабытой чумной могиле историй болезни из двадцатого века под шапкой «синдром Котара» я нашел Аманду Бейтс и ей подобных, чьи мозги вывихнулись в отрицании самих себя. «У меня было сердце, — безвольно шептал из архива один пациент. — Теперь на его месте бьется что-то неживое». Другой требовал похоронить себя, так как его труп уже смердел.
И дальше — целый каталог хорошо темперированных расстройств, которыми «Роршах» еще не наградил нас. Сомнамбулизм. Агнозии. Одностороннее игнорирование. КонСенсус демонстрировал цирк уродов, при виде которого любой рассудок повредился бы от сознания своей хрупкости: женщина, умирающая от жажды рядом с водой, не потому, что не может увидеть кран, а потому, что не может его узнать. Человек, для которого левая сторона вселенной не существует, который не может ни воспринять, ни представить левой стороны своего тела, комнаты, строки в книге. Человек, для которого самое понятие «левизны» стало — в буквальном смысле слова — немыслимым.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});