Александр Полещук - Падает вверх (Иллюстрации А. Блоха)
— Так почему вы сказали «хорошо», «отлично», если все неверно? — расстроенно спросил я.
— Потому что ты еще молод… Было бы тебе двадцать, тридцать лет — совсем другой разговор. А для твоего возраста это, — он указал рукой на мой чертеж, — это в самый раз. И впредь не бойся, когда говорят «это нельзя, невозможно». Покажется тебе, что можно, — изобретай, думай и, конечно, учись. Вчера нельзя — можно сегодня, нельзя сегодня — будет возможно завтра, послезавтра, в будущем. А что еще меня обрадовало, так это простота, ты погляди, Миша, какая простота и какие возможности! Сделал себе такой «объемный овоид», так техника назвала бы твое металлическое яйцо, и летай себе! Заметь и запомни: новое обязательно вот также просто, самое главное — новое, усложнения приходят потом. Вот возьми воздушный шар. Первое сооружение, которое, будучи тяжелей воздуха, поднялось кверху, и человек впервые понял, что сможет летать. У тебя мысль работала где-то рядом. Там как раз осуществляется именно то, что ты хотел получить, но за счет совсем других законов природы, очень, очень сложных, мы еще их все не узнали до конца, как все еще полон загадок полет птиц, полет насекомых. А муха! Простая муха… Вот она здесь, вот она там и висит неподвижно в любой точке. Современная авиация не располагает таким принципом полета, каким располагает муха. На простых вещах стоит вся наука, вся техника, но они становятся простыми после того, как чья-нибудь голова сделает их такими.
— Я тоже так думаю, — серьезно сказал я и почувствовал, что прощен Петром Николаевичем и что он не будет смеяться надо мной.
ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ
Переезд нашей семьи в Харьков совпал со атрашным известием: «Убит Киров…» Помню газеты, они выходили в широких черных рамках, а внизу листа — черные урны и венки, венки. Все говорили о рисунке одного ленинградского мальчика. Он нарисовал автомобиль, одиноко стоящий под дождем, и подписал:
«Семь часов, Смольный, Кирова все нет». Антон Степанович почти не появлялся дома. Сколько раз он обещал мне поехать за город, пострелять из ружья, но все откладывал и откладывал.
Потом как-то мы пошли с матерью к огромной площади. Замыкали ее высокие-высокие, похожие на небоскребы Нью-Йорка дома. Мы долго стояли перед пятиэтажным зданием с широкими окнами, казалось, что в здании совсем нет стен — одни окна. Мы ждали долго, очень долго, а когда из здания вышел Антон Степанович, бросились к нему навстречу, а он шел, наклонив голову, и о чем-то думал. Почти у самого нашего дома вдруг, как из-под земли, пока зался тот самый командующий с бородой, которого я видел два года назад на аэродроме. Он прямо шел на нас, а Антон Степанович наклонил голову, будто его не видел. Командующий быстро подошел к нему, взял его за рукав.
— Ты что, не узнаешь? — резко спросил он.
— Только что… — начал отец, но командующий перебил его.
— Сегодня ты, а завтра я, понял? Что я, тебя не знаю?
Потом в школе мне подсунули листок. Это была многотиражка Дома Красной Армии. Красным карандашом там были подчеркнуты фамилия моего отца и какие-то страшные слова о нем.
— Это ложь! — сказал я и заплакал. В классе не смеялись, у многих дома было то же самое.
После уроков у выхода из школы меня ждала незнакомая женщина. Она сказала:
— Тебе, Миша, нельзя домой, ты поедешь со мной.
И я ей сразу поверил. А через несколько дней мне купили билет на поезд, уходящий в Днепропетровск, и я уехал.
Родственники, у которых я нашел приют, встретили меня как могли хорошо, но я не мог не почувствовать, что они все время чего-то боялись. «Твой отец умер, — говорили они, — а если кто будет допытываться, ты сам задавай вопросы, понял?» С таким напутствием я пошел в школу. И все было бы хорошо, если бы не пришла любовь…
Как-то наш класс соединили с параллельным. Исполнилось сто лет со дня смерти Пушкина, и какойто очкастый литературовед проводил образцовый урок. Мы должны были написать сочинение о том, как Пушкин жил в ссылке, в селе Михайловском. В класс принесли большую картину, прибитую к рейкам. На ней был изображен Пушкин со своим другом Пущиным, а в сторонке сидела няня Пушкина, Арина Родионовна, и вязала. Литературовед сказал, что на камине стоит бюст Наполеона, и прочел стихи Пушкина о Наполеоне. Потом он сказал, что фамилия художника Ге, просто Ге, но что это, конечно, сокращение, а на самом деле у него длинная фамилия. Тогда поднялась ученица из параллельного класса и заспорила; она говорила, что у художника просто такая фамилия и что литературовед говорит неверно. Она была такой смелой, все с таким вниманием слушали этот спор, что для меня вопрос был точно и до конца решен.
С мучительной ясностью я вспоминаю этот вечер. Была теплая-теплая осень, а пока мы добрались до улицы, на которой она жила, совсем стемнело. Мы то подходили к ее дому, то возвращались назад, а я все говорил и говорил, и о себе, и об Антоне Степановиче, о его друзьях, о которых я уже прочел в газете, что они «враги народа». Впервые за много дней я нашел внимательного слушателя.
Потом она сказала мне, что я сволочь, и ушла домой, а я покрутился еще немного перед ее домом и также ушел.
А через несколько дней неожиданно вызвали меня к директору школы. Это был высокий мужчина с большими красными ушами, из-за них он получил кличку «Лопух». Он долго беседовал со мною о самых различных вещах, а потом спросил:
— Почему это вы, Мельников, не раскрываете свою душу?
Я почувствовал в этом вопросе какой-то пугающий намек, растерялся и, преодолевая робость, ответил:
— Вам, как коммунисту, должно быть известно, что души нет, это просто свойство материи…
— Без родителей не приходи, — внушительно сказал директор. — А сейчас собирай книжки — и марш домой.
Потом было пионерское собрание. Меня спросили, как меня принимали в пионеры. Я рассказал, что в пионеры меня принимали в воинской части, что мы присвоили звание почетного пионера командиру этой части, а пионервожатый заметил:
— Вы нарушили свою клятву, Мельников, вы уже тогда лгали тем красноармейцам, перед которыми читали свою пионерскую присягу, вы уже тогда лгали тому командиру, наверно заслуженному большевику, которого вы произвели в почетные пионеры. Мне стыдно за вас…
— Этот большевик был мне отцом, — сказал я. И пионервожатый тотчас же сказал:
— Тем хуже, тем хуже…
А когда в класс вошла она, у меня захватило дыхание. До последнего мгновения я не верил, что это она все рассказала директору школы. Теперь сомнений не оставалось.
Она была всегда хорошей ученицей, у нее была хорошая память, отличная память, и она ничего не забыла, а потом, когда она гордо откинула назад свою красивую голову и сказала, что я сволочь, пионервожатый спросил:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});