Геннадий Прашкевич - Малый бедекер по НФ
А иногда выходит Волович на пленэр. «Когда пишешь с натуры, чувствуешь себя голландцем». Однажды писал в ясный, солнечный, но холодный день какие-то страшные камни, корни на заброшенной лесной поляне. Все полумертвое, разбитое непогодой, плесенью покрылось, ржавчиной, хоть умри, сизый свет, на душе противно, только небо над головой — совершенно тончайшей сини, хоть бросайся в него! Самым подлым настроением не испортишь такую небесную синь. А Волович пишет гнилые пни, ржавые камни. Не видит неба. Вывалил из-за кустиков какой-то местный мужичок, подышал шумно, покурил, понимающе заглянул под руку. «У тебя все неправильно, — рассудил. — Смотришь в небо, а пишешь какую-то херовину. Душа поет, какое у нас синее небо». — «А у меня синей краски нет».
«Он член профсоюза?»
Пораженный таким упорством шотландцев, я рассказал им про другого отечественного художника. Он, Алексей — Божий человек, сперва много накусал богатых отечественных премий за полотна, выполненные в лучших традициях социалистического реализма (знаменитая серия «Хорошо уродилась рожь на полях Бардымского совхоза!»), а потом впал в смертную тоску и стал пить.
Ушел в модернизм, как в неслыханную простоту.
За модернизм лишили его родины.
В Тель-Авив Алексей не полетел, предпочел задержаться в Париже. Друзьям объяснил: «Там бывших партийных инструкторов меньше».
И оказался прав. Совсем не мучили его в Париже инструктора.
А однажды сбылась мечта, казавшаяся раньше совершенно несбыточной: в крошечную художественную мастерскую Захарова явился кумир его жизни — знаменитый художник Марк Шагал. К появлению мэтра Алексей разложил по полу и расставил вдоль стен все свои, скажем так, несколько переусложненные офорты, гравюры и литографии. Когда-то (но уже после полотен, посвященных прекрасному урожаю ржи на полях Бардымского совхоза) эти работы нагоняли невыразимо сложные чувства на партийных секретарей, отвечавших за чистоту сибирской идеологии.
Но Шагал никаких таких чувств не выразил.
«Молодой человек, — погуляв по мастерской, удивленно выпятил он губы. — Когда мне было столько лет, сколько вам, я брал козу, рисовал козу, и у меня получалась коза. Когда мне было столько лет, сколько вам, я брал сосуд, рисовал сосуд, и у меня получался сосуд. А вы берете козу, рисуете козу, а у вас получается сосуд. Вы берете сосуд, рисуете сосуд, а у вас получается коза».
Сделав долгую пузу, мэтр спросил:
«Молодой человек, что вы собираетесь делать в Париже?»
«Он член профсоюза?»
Я обалдел:
«Шагал?»
«Да».
«Н-не знаю».
Мое тотальное незнание неприятно поражали шотландцев. Ни Геологический музей, ни «Академкнига» нисколько их не вдохновили. Тогда я привел их на берег холодного, еще не замерзшего, но продутого всеми ветрами моря. Шотландцы отворачивались от сизой холодной воды, поднимали профсоюзные воротники, но рыбаки, рассеянные на лодках по всему пространству моря, их заинтересовали.
«Они члены профсоюза?»
«Не все», — ответил я с достоинством.
Не мог же я признаться, что все эти люди, не важно, члены профсоюза или нет, попросту сбежали с работы. Даже пояснил: когда много работаешь, то и отдыхать надо много. У нас много отдыхают, пояснил, чтобы много работать. Джон Сильвер в ответ на это недоуменно засопел, а его приятель, поддернув юбку, нахмурился. «В такое время суток, — осторожно закинул он удочку, — у вас в Сибири можно выпить чашку чая?»
Я обеспокоился.
Но столовая Дома ученых работала.
Врут они все про поэзию и живопись, думал я, устраивая их за столиком. Они разведчики. Тайные агенты шотландского профсоюза. Решили меня завербовать. Мало кто, наверное, соглашается на них работать, вот они и злятся.
«А в такое время суток у вас в Сибири можно выпить чашку чая с молоком?» — продолжал забрасывать удочку Биш Дункан.
Теперь я обеспокоился уже серьезнее.
И отправился к официантке Люсе.
Опытная Люся спросила:
«Иностранцы?»
«Ага».
«Коммунисты?»
«Шотландские профсоюзные поэты».
«Это одно и то же, — мягко сказала Люся. И обещающе погладила свои распирающие кофточку груди. — Ладно. Будет у них молоко! — И засмеялась, лукаво поглядывая на ошеломленных представителей шотландского профсоюза. — Я тут как раз домой купила бутылочку».
Святая душа.
На таких Русь стоит.
А на таких, как Сильвер и Дункан, стоит Шотландия.
«Почему у вас не видно нищих? — обижались они. — Нас обманули. Нам говорили, что заключенные в кандалах ходят по улицам Новосибирска. А размножаетесь вы только летом. Почему у вас монахи становятся убийцами?»
3
Монахи?
Какие монахи?
Я кинулся к учебникам.
С мамонтами ясно, а монахи?
Стояла тайга от края до края, аукались татары, потом пришел Ермак. Но раньше-то, раньше? Почему шотландцы упомянули о монахе?
Так, случайно, видит Бог, я вышел на имя богомерзкого Игнатия.
Вряд ли это его имели в виду шотландские профсоюзные поэты, говоря о монахе, зато он зарезал землепроходца Владимира Атласова, первооткрывателя Камчатки, а потом от страху сплавал на северные Курильские острова. То есть мы ходили с ним по одним тропинкам. И умели они, Атласов и Козыревский, писать ничуть не хуже, а, наверное (по-своему), лучше меня.
«А от устья идти вверх по Камчатке реке неделю, есть гора.
Подобна хлебному скирду, велика гораздо и высока, а другая близь ее ж — подобна сенному стогу и высока: из нее днем идет дым, а ночью искры и зарево. А сказывают камчадалы: буде человек взойдет до половины тое горы, и там слышат великий шум и гром, что человеку терпеть невозможно. А выше половины той горы которые люди всходили — назад не вышли, а что тем людем на горе учинилось — не ведают».
Звучало почище Лескова.
«А из под тех гор вышла река ключевая — в ней вода зелена, а в той воде как бросят копейку — видеть в глубину сажени на три…»
Я впервые задумался об учителях.
Понятно, что мы сами их выбираем.
Это как раз в то время мне подтвердил Астафьев.
ВИКТОР ПЕТРОВИЧ
Живой язык никогда не прерывается.
Вот уж поистине — живой, как жизнь.
Время от времени мы путаемся в побочных тропинках, ищем невозможного, но однажды возвращаемся к простоте. По-другому почти не бывает.
В 1972 году Астафьева я почти не читал.
Ну, может, «Кража», какие-то рассказы. Зато писатель Женя Городецкий не уставал повторять восторженно и каждодневно: «Вот писатель земли русской!»
А об Астафьеве писали: деревенщик. Так он и выглядел. В каком-то самом обыкновенном сером костюме, отяжелевший, с несколько вытаращенным раненым глазом (память войны). Сквозь легкий пух проглядывала коричневая загорелая лысина. Снимая платком слезинку, скопившуюся в уголке глаза, заявил, увидев пришедших на встречу с ним издателей: «Вот вы нас изучаете, как нельму, — на зуб, на вкус, на длину. Знаете, наверное, что наша работа — читать в душах, понимать людей». Не знаю, зачем он об этом напомнил. Честно говоря, такой способ выражения чувств всегда казался мне необязательным. Зато на теплоходе, на котором мы плыли по Оби, начались знаменитые астафьевские монологи.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});