Андрей Лазарчук - Гиперборейская чума
Жабу внесли отдельно. Жирное фиолетовое тело заполняло собой стеклянный шар аквариума.
– А килограммов шесть вытянет… – раздумчиво сказал доктор. – Значит, окороков – два кило.
И вздохнул.
– Довыдрючивается бомонд, – тихо сказал Сильвестр. – То свинью нарекут Россией, а потом зарежут, то жабу окрестят…
– Ильича в виде торта сожрали! – наябедничала Хасановна.
– Верую в господа бога единого, в двух провозвестников, в трех святителей, в четырех евангелистов, в пять хлебов, в шесть брусьев скинии, в семь смертных грехов, в восемь дней освещения дома господня, в девять скорбящих отроковиц, в десять заповедей, в одиннадцать спартаковцев, в двенадцать первоапостолов, в тринадцать сыновей Измаила…. – Сильвестр с шипением втянул в себя окончание загиба, которое было совсем уж нецензурным.
И тут батюшку едва не сшибло с ног что-то рыжее и бисексуальное. Оно шипело, зажимая под мышкой поврежденную конечность, а вслед ему стелился низкий голос Ираиды: «Я тебе покажу силикон!» Хасановна, будучи не вправе ограждать себя молитвой, тихонько напевала «Шумел сурово брянский лес». Один доктор чувствовал себя нормально, кому-то кивал, кому-то махал рукой либо сдувал с ладони воображаемый поцелуй.
– Мадам, слезьте с рояля, еще не время для оргий! Раздайся, пипл языческий!
Это шли музыканты. Их встретили пренебрежительными хлопками. При виде струнного инструмента кельмандар некоторые дамы с интересом краснели. Не обращая внимания на толпу, музыканты расположились вокруг рояля и заиграли, причем каждый свое. Опытный зритель телеигры «Угадай мелодию» мог бы услышать и «Come together», и старый добрый «Take five», и «Поэму экстаза», а «Полет валькирий» совершенно естественным образом переходил в «Полет шмеля». Кельмандарщик, сидя в позе лотоса, с непроницаемым лицом поглаживал единственную струну. Гриф инструмента торчал вперед и вверх, и всякому фрейдисту вольно было прозреть в этом скрытую фаллическую символику.
И тем не менее минут через пять все разговоры смолкли. Саксофон Криса взвизгнул, давая сигнал, и, обрушив звук, повел тему «Stand still, Jordan». Следом, как бы неохотно отрываясь от собственных дел, потащились остальные, а вскоре зрители стали раскачиваться в такт музыке. Кто-то попробовал сплясать, но был довольно грубо одернут. Но когда ударник, толкнув локтем Криса, внезапно пробросил брейк, Крис кивнул, согнулся в три погибели, как стиляга на карикатуре в «Крокодиле», переехал в иной ритм и заиграл «Вдоль по Питерской». Толпа взвилась. Тувинец колотил в кельмандар, как в бубен. Лампы стали мигать, иногда свет пропадал вовсе, и тогда вспыхивали огоньки зажигалок.
– Равеля потянем? – крикнул Крис роялисту. Тот радостно ощерился. Ударник показал большой палец. Контрабасист развел руками и вовремя подхватил инструмент. Тувинцу было все равно.
И они потянули «Болеро».
Народ не спеша, с достоинством, впадал в транс. И когда четвертьчасовая пьеса оборвалась каким-то уже совсем зверским аккордом, еще долго стояла в полной тишине полная темнота. Потом со стороны клетки, о которой все успели забыть, донесся сверлящий, вызывающий мурашки звук, а через несколько секунд там заплясал язычок пламени. Из темноты выступило сначала скуластое лицо, потом плечи и грудь. Человек, добывший живой огонь, балетным жестом перенес его к горну. Загудел горящий газ.
Человек был молод, мускулист и обнажен – если не считать кожаного фартука на чреслах. Два луча прожекторов скрестились на нем, выдавая несообразность: лицо было азиатское, а длинные, до лопаток, волосы – соломенно-желтые. Двигался он потрясающе пластично.
К доктору сзади тихо подошел Крис, дотронулся до плеча: на минуту. И, когда отошли к стене, зашептал на ухо:
– Рогача сегодня нет. Он, оказывается, вообще не выступает, он сценарист, художник и постановщик, понял? Говорят, утром улетел в Прагу. Будет только на следующем действе, через неделю. Но мне уже предложили играть и на следующем…
– Это хорошо, – сказал доктор довольно рассеянно. – Ты мне лучше скажи, какое отношение может иметь постановщик такой вот фигни к будущему развалу России?
– А кто мог ожидать чего-то подобного от художника Шикльгрубера – с поправкой на географию?
– М-м…
– Да ты не спеши. Вот появятся наши комсомольцы – их и спросишь.
Доктор заморгал.
– Ты все-таки думаешь, что…
– Почти уверен.
В клетке переливался голый человек. Это почему-то завораживало настолько, что зрители, чуть наклонясь вперед, стали дышать в такт. Человек раскалял в горне железный прут, клал его на наковальню, наносил несколько медленных ударов блестящим молотком. Между основными движениями он успевал задеть и заставить звучать подвешенные предметы. Клетка постепенно превращалась в огромный металлофон. Свет прожекторов краснел. Капли пота, проступающего на коже кузнеца, казались маленькими рубинами.
Мелодия, излучаемая металлофоном, что-то мучительно напоминала.
Две девушки, одетые во множество тусклых колец, вынули жабу из стеклянного шара, усадили на полотенце, облили молоком. Жаба тупо пялилась в потолок, взъикивая шейным мешком.
Раскаленный прут у кузнеца превращался в «пламенный крест».
Сильвестр подошел к Хасановне, тихо спросил:
– Как это вам?..
– Страшнее видали, – презрительно скривила губы старуха. – Я два года секретарем комиссии по ликантропии была.
– Ого, – с уважением сказал Сильвестр. – При Басманове или при Мюллере?
– При Мюллере. Хороший был начальник, и человек порядочный, пусть и мертвый…
– Отдаю дань вашему мужеству, Дора Хасановна… И все же – здесь что-то особенное. У меня крест нательный кипарисовый и то нагрелся…
Готовый крест полетел в купель. Жабу на растянутом полотенце, чуть покачивая, трижды обнесли вокруг клетки – противосолонь; кузнец вытворял что-то невероятное.
– Теперь он шило должен отковать, – сказала подошедшая Ираида.
– Тебе откуда знать? – прищурилась Хасановна.
– Дед рассказывал. С Черкасщины обычай – чуть к засухе валит, давай жабу крестить… Там уж, наверное, жабу-нехристя и не найдешь.
– Сами таким не баловались? – строго спросил Сильвестр.
– Нам-то с чего? Куда там засуха – было б лето… Да и жабы у нас не в заводе. Климат не тот.
На них начали коситься, но шикать не решались.
Кузнец отковал шило и тоже бросил в купель. Ассонансная мелодия, которую он создавал попутно, заставляла скрючиваться пальцы. А потом он резко оборвал звук, тронув руками висящее железо и втянув его вибрацию в себя, плеснул в лицо воображаемой водой, ладонями провел вверх по щекам, по лбу и по голове – и вдруг оказался в чем-то вроде схимнической скуфьи, только красного цвета. Лицо его тоже стало другим, узкие раскосые глаза страшно округлились и сверкали теперь, как сколы обсидиана. Глядя над собой – так смотрят слепые, – он протянул руки к жабе, взял ее с полотенца и повернулся к купели…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});