Дмитрий Биленкин - Лицо в толпе (сборник)
Правда, лексический анализ слов «автобус», "троллейбус" дает такие буквальные, в переводе с английского, значения, как «самоомнибус» (самодвижущийся омнибус?) и «омнибус-вагонетка» (паровой, на рельсах, вагон?). Все это не лишено смысла, а контекст документа, то место, где упомянуты «автобус» и «троллейбус», как будто подтверждает их толкование в качестве средств передвижения. Но проблески здравого смысла наличествуют и в бреду, это еще ни о чем не свидетельствует. Латинского корня слово «радио» тоже ясно для понимания. И что же выходит по смыслу? Некий инженер будущего, чтобы получить сведения о предстоящей погоде, включает «луч»? И аппарат-светоисточник (очевидно так!) уведомляет его о скорой ростепели?! От сего толкования, уверен, отшатнулся бы даже такой смелый фантазер, как Жюль Верн. Кстати, ни в его романах, ни в сочинениях покойного Федора Одоевского, чья неукротимая фантазия заглядывала в далекие века, нет засилья домашней и уличной машинерии. А как прикажете расшифровать таинственный аппарат «джезва»?
Но даже не эти очевидные соображения, с которыми Вы, полагаю, согласитесь, главное, что доказует нелепость всего описания с позиций самого безудержного и безответственного фантазерства о будущем. Вот первое, что бросается в глаза. В отрывке речь идет об инженере. Так! Но где же видано, чтобы сочинитель, будь он трижды фантаст, именовал бы инженера (инженера!) в точности, как ребенка, Колей? Так редко и мужика называют, а здесь автор представляет нам ученого мужа и дворянина. И почему этот дворянин, подобно дворнику, должен вскакивать спозаранку? Как может проезд в Москве, тем более в механическом экипаже будущего, занимать около часа? И что означает выражение "инженер натянул тренировку"? Что ни фраза, то полная бессмыслица!
Весь стиль отдает, дикостью. Ломаные фразы, сплошные невнятицы языка, сумбур описаний, пачкотня вместо рисунка на обороте, то есть решительно все придает вес моей гипотезе о ненормальности автора, гипотезе, коя объясняет многое. Это соображение побудило меня проделать надлежащий, для утверждения истины, опыт. Переписав текст, как подобает, с «ятем», чтобы его отсутствие не затемняло картину умосостояния автора, я предложил документ вниманию лучших знатоков душевных болезней. Представьте, их мнения разошлись! Одни определенно указали на ненормальность автора, другие же склонились к мнению, что за всеми странностями описания и стиля кроется малопонятная, но никак не болезненная логика. Вот каковы наши светочи медицины — кому хочешь, тому и верь…
Тут еще загадка с «ятем». Кто-то же издал, оттиснул сей бред! Пусть автор выпустил книгу, из коей нам достался отрывок, за свой счет и даже не постоял в расходах, лишь бы увидеть в ней свои неумелые рисунки. Но где он нашел столь же безумного типографа? Что закрыло глаза цензуре? Как не пошли толки о возмутительной дерзости издателя? Почему никто (я навел тщательнейшие справки) даже не слышал о такой книжке? Теряюсь, немею, ум за разум заходит!
Только это мое, надеюсь, понятное состояние побудило меня вступить в спор с Рожковым, студентом неглупым, хотя и с нигилистическим направлением мыслей. Он дальний родственник моей жены, отчего и принят у нас по-домашнему. Общение с ним я нахожу небесполезным, поскольку оно вводит меня в курс новейших умонастроений, да и для молодежи влияние людей опытных, с идеалами, необходимо как противоядие от бацилл анархизма.
Упомянутый Рожков, которому я сгоряча показал документ, было остолбенел, как все прочие, и в растерянности, по дурной своей привычке, стал вертеть пуговицы тужурки, одну даже открутил напрочь. Впрочем, надобно отдать должное его уму: оправившись от потрясения, он высказал любопытную догадку насчет одного темного в документе места. Мне никак не удавалось уяснить, почему наступление ростепели сулит инженеру какую-то, очевидно на ужин, кашу. Рожков дал ловкое толкование сей несуразице, обратив внимание на то обстоятельство, что ростепель делает снег вязким, кашеподобным и что, следовательно, перед нами лишь образ, метафора. Поблагодарив Рожкова, я, однако, заметил, что имеющееся во фразе словечко «снова» (и не только оно) указывает на обыденность и повторяемость ростепелей. А как это может быть посреди зимы, когда мороз особенно крепок и оттепель в Москве изрядная редкость? Рожков со мной тут же согласился, признав, что эта и другие загадки текста выше его понимания.
Чтобы он не впал в уныние, я похвалил его за изящество толкования взаимосвязи оттепели с «кашей», и он ушел столь ободренный, что поутру явился ко мне весь всклокоченный, с воспаленными от бессонницы глазами и идеей самой дикой, какая только возможна. Он, представьте себе, предположил, что этот клочок бумаги, сей головоломный обрывок текста есть подлинное описание будней иного века, которое попало к нам прямо из будущего!
Привожу этот пассаж мысли с единственным намерением доставить Вам веселую минуту. Ну, не юморист ли? Объяснить, каким манером бумага перемахнула через столетия и очутилась в Охотном ряду, Рожков, конечно, не мог; он только повторял слова Шекспира о вещах, которые и не снились мудрецам. Позиция, что и говорить, сильная!
Меня, однако, все это так потрясло, что, стыдно признаться, я ввязался с Рожковым в спор и, к своему немалому изумлению, обнаружил, сколь трудно защитить здравый смысл и доказать, почему не может быть того, чего не может быть никак — ни такого утра иного века, ни описываемых реалий бытия. Рожков возражал с завидной ловкостью, о чем, справедливости ради, надлежит упомянуть. Вот суть его концепции. Допущение будущности текста, сказал он, делает понятным полное отсутствие слухов о книге, из коей выдрана страница: она еще не написана. Столь же логично разрешается загадка орфографии и необычной стилистики — то и другое разительно изменилось в веках. Нам непонятная машинерия будущего? Что ж, так и должно быть: для современников Вольтера столь же странными оказались бы паровоз, телеграф или новоизобретенная, электрического действия лампочка Лодыгина, намек на повсеместное в грядущем торжество которой можно, кстати, усмотреть в первых строках второго абзаца анализируемого документа. Также не остаются постоянными нравы, чем и объясняется необычное именование инженера Колей, между прочим, подтверждающее догадку лучших умов о развитии в будущем всеобщего дружелюбия и, следовательно, обращения друг к другу исключительно на «ты» и по имени.
Было от чего схватиться за голову! Напрасно я взывал к здравомыслию собеседника и доказывал, что хотя предстоящий век и будет иным, чем наш, но есть же предел правдоподобия, решительно здесь нарушенный, ибо толкования текста в духе правды сразу заводят нас в тупики абсурда. Нужны ли примеры? — спрашивал я. Еще как-то можно допустить, что машинерия двадцатого века далеко превзошла наши смелые ожидания, хотя уже одно это крайне сомнительно, поскольку наш ли век не самый изумительный достижениями ума и дальновидностью взгляда, а между тем даже повсеместность электрического освещения оспаривается многими авторитетами. Но допустим, допустим и такую нелепицу, что русские люди (охрани нас господь от такого безумия!) устранением «ятя» оскальпировали слог родного языка, что нравы пали до всеобщего умаления имен, а город сделался изрядной, если верить описанию, транспортной неудобицей. К чему, однако, ведут столь ужасающие противу логики прогресса натяжки толкования текста? К допущению, что и климат Москвы изменился, существенно потеплел, чего уж никак быть не может!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});