Наталья Суханова - Учитесь видеть сны
Я принялся за поиски. Чего только ни изучал я тогда, разыскивая с дотошностью ищейки хотя бы намек, хотя бы слабый след мелькнувшего, уже мелькнувшего в веках иного. Я считал, что смотреть надо именно в прошлом, может, даже в давно прошедшем, когда природа на Земле еще искала, а не занималась отделкой уже найденного. И что же? Я столкнулся вовсе не с недостатком таких «намеков», таких «проб» — я столкнулся с таким изобилием их, что требовался тут не один, пусть даже быстрый мозг, требовались десятилетия, если не сотни лет совместных усилий десятков научно-исследовательских институтов по систематизации, классификации этих «проб», причем, вероятно, эту работу все время приходилось бы пересматривать с точки зрения новых открытий и взглядов. И самое ужасное — могло случиться, что весь этот труд все-таки не дал бы нужного результата!
Тогда я обратился к отчетам планетных экспедиций, которых и то уже было слишком много. Исследуя отчеты, я меньше рисковал пропустить что-нибудь стоящее. Особенно увлекли меня материалы Куокконена. Я просиживал над ними все свободное время. Тогда у Куокконена еще не было громкой известности, и какое-то время эти отчеты существовали едва ли не в двух экземплярах.
Но вот однажды, когда я явился в хранилище поработать, материалы Куокконена оказались занятыми. Мне предложили условиться на следующий день, и мне хотелось так и сделать, но я жадничал, я скупился на каждую минуту, словно не был киборгом, у которого впереди практически неограниченнее время. Впрочем, гордясь своей проницательностью, я уже понимал, что подлинная смерть не впереди, она всегда рядом — и в том случае, если умираешь, и в том случае, если жив и здоров: сегодняшняя, настоящая минута может пропасть, пропасть безвозвратно, даже если впереди у тебя тысячи лет. Людям мешает понять эту истину неизбежная смерть. Оттого, что они могут не увидеть будущих минут, они забывают о той минуте, которая еще с ними. Я мог не страшиться за будущее. Тем больше я боялся за настоящее; мне все казалось, что теперь, сейчас я могу пропустить что-то такое, чего не восполнит никакая будущая жизнь, никакая вечность.
Итак, я обычно панически боялся потерять время. И это было в первый раз, что мне самому хотелось отложить чтение.
Пересилив себя, я настоял на том, чтобы мне разрешили позаниматься отчетами Куокконена вдвоем с сегодняшним читателем.
Уже стесняясь своей настойчивости, я втиснулся в маленькую читалку так бесшумно, что человек, глядящий в фильмоскоп, не сразу заметил меня.
* * *Он мог бы сидеть, но стоял, сгорбившишь над смотровой щелью фильмоскопа. Чем больше я смотрел на него, тем больше чудилась мне в этих опущенных плечах, во всей его позе печаль. Я был рассеян и, вместо того, чтобы представиться и попросить разрешения заниматься вместе с ним, все глядел, заражаясь, как мне казалось, его печалью. Меня прямо-таки распирало от этой неведомой грусти!
Но вот человек оглянулся, и я вдруг понял, что он ничуть не грустил. В его лице, поглощенном своими мыслями, не было и следа печали — одна сосредоточенность.
Он улыбнулся, улыбнулся той неуверенной, но доброжелательной улыбкой, в которой можно было прочесть: «Я еще не понял, кто вы — киборг или вспомогательное устройство, — но в любом случае я вам рад».
И я, еще ошеломленный своей нелепой ошибкой, объяснил наконец, кто я такой и зачем явился.
По-настоящему мне бы надо было разделить с ним материалы и заниматься самостоятельно, но непреодолимая рассеянность и странное любопытство к нему мешали мне сделать это.
Артем — так звали его — то и дело возвращался к просмотренному.
— Если вы не возражаете, я включу это место еще раз, — говорил он как бы сквозь зубы, с бледным от нетерпения лицом, и мы снова просматривали кусок, который я помнил уже наизусть.
Впрочем, я смотрел не столько на ленту, сколько на него. Я почти бессознательно отпечатывал в себе, в своей памяти его крепкие и все-таки дрожащие в безотчетном нервном напряжении пальцы, его пристальные темные глаза, его мягкие волосы, его мимолетную улыбку, обращенную ко мне, — мягкую, как бы извиняющуюся улыбку, но совсем короткую, тут же смываемую с лица напряженным вниманием к Куокконену.
Он не говорил со мной, пока шла лента. Только когда мы поставили аппарат на перестройку, поинтересовался, давно ли я изучаю Куокконена.
— Не так часто, — сказал он, закуривая, — встречаешь ум, подобный этому.
Я согласился.
Он нетерпеливо проверил, хорошо ли идет перестройка аппарата, и при этом, заметил я, касался пленки почти с нежностью, словно она хранила какую-то часть самого существа Куокконена.
И когда мы уже снова сидели у фильмоскопа, сказал глухо:
— В такие минуты только и понимаешь, что мир — не цветная иллюстрация к нашим теориям.
…Разошлись мы поздно.
— Ваш голос… — сказал Артем, когда мы уже расставались. — Странный вы выбрали для себя тембр… Если бы вы не говорили вещей, очень близких мне — ну, так, словно они: родились не в вашей, а в моей голове, — я бы подумал, что вы насмешничаете.
— А почему бы и нет, — не удержался я от маленькой мистификации.
— Может быть. Все может быть. Но поскольку то, о чем мы говорили, видимо, справедливо, то искренни мы были или нет, уже не имеет значения!
И вот, когда он пошел от меня, то, почти тупое в своей бессознательности, любопытство, с которым я вбирал его в себя весь вечер, вдруг осветилось каким-то странным восприятием. Я увидел его так, словно все вокруг, все, кто проходил в это время по улице, были только тени, бледные тени по сравнению с ним. И то, что он уходил, удалялся, наполняло меня невнятной, как мычание немого, тоской. Я не мог крикнуть: «Подождите», у меня не было никакого предлога, это было бы смешно. Мое внезапное отчаяние равно походило и на что-то очень серьезное, и просто на горе ребенка, который уверен, что ничто ему не заменит отобранной нынче игрушки и никогда не наступят прощение, и радость, и завтрашний день.
* * *С этого и пошло… Я встретил его еще. Это не было трудно — ведь отчеты Куокконена существовали тогда чуть ли не в двух экземплярах. Я примирился с тем, что, возможно, мешаю ему. Мне необходимо было понять, в чем дело, что меня в нем привлекает — «привлекает» не то слово, — что заставляет меня часами следить за ним и чувствовать себя ограбленным, когда он уходит… Мне и сейчас это не очень понятно. А тогда… Но не нужно рассеиваться…
В наше время искусство описаний почти утрачено. Да и зачем описывать, когда кинолента, магнитофон, энцефалограмма, сплошная память в любую минуту «воспроизведут» вам человека — вот он каков был! Боюсь, правда, что таким образом мы почти разучились видеть специфически человеческим образом!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});