Петко Тодоров - Детские ладошки
— Via dolorosa, — чуть ли не по слогам читает Лиза.
— Эх, я так и знала. — После молчания. — Дорога страдания, — опять делает паузу. — Дорога Христа на Голгофу.[1]
Конечно, все это чепуха. Эта дорога страдания упрется — вовсе не в крест, а в придорожный ресторанчик. Тем не менее поведение Лизы беспокоит меня — она вдруг начинает боязливо озираться, чутко прислушиваться к чему-то, напрягая свой слух, как животное, почувствовавшее непонятно откуда грозящую опасность. Я и раньше замечал за ней поразительную способность предугадывать события — в такие минуты зрачки ее расширялись, руки сжимались в кулаки, спина выгибалась как у кошки, готовящейся к прыжку; вообще вся она становилась похожей на напуганного маленького зверька, охваченного атавистическим ужасом перед неизвестным.
— Via dolorosa, — повторяет она только что произнесенные слова. — Тогда начнут говорить горам: падите на нас! И холмам: покройте нас! Ибо если с зеленеющим деревом это делают, то с сухим что будет?
Мы ныряем в какой-то снежный омут — столь же восхитительный, сколь и опасный, но я не наделен даром предчувствия, поэтому я не знаю, что ждет нас в конце этой таинственной дороги — терновый венец или горячая ванна. Слабый свет фар с трудом пробивается сквозь снежную пелену, появляется еще один указатель с той же надписью, потом машина выкатывает на ровную дорогу, подозрительно ровную, вокруг царит сомнительное спокойствие, какое-то равнодушие, как ненароком сделанное приглашение, а прямо напротив загадочный прямоугольник темноты, на который я едва не наезжаю. Но тормоза делают свое дело, лучи фар упираются в табличку, и я несколько раз подряд выжидаю, пока дворники смахнут снег со стекла, ибо мне кажется, что это какая-то ошибка, что все дело в оптическом обмане или в моем больном воображении, так как нельзя же и впрямь допустить, что придорожная гостиница может называться «МЕХАНИЧЕСКАЯ ГОЛГОФА».
— И когда повели его, то, захвативши некоего Симона Киренеянина, шедшего с поля, возложили на него крест, чтобы нес за Иисусом.
— Перестань! — кричу я, стараясь перекрыть рокот мотора, который всегда усиливается, когда я начинаю трусить. — Ты же знаешь — я терпеть не могу подобных шуток!
— А я и не шучу, — снова молчание. — Я говорю серьезно.
— Подожди в машине. Схожу проверю, есть ли здесь кто живой.
— Нет! — протестует Лиза, сразу же превращаясь в звереныша. — Я пойду с тобой!
— Там же снег и холод!
— Все равно, я пойду с тобой…
Бегом мы преодолеваем расстояние шагов в пятнадцать, за эти мгновения в моем мозгу, затуманенном неясными опасениями, успевает мелькнуть один-единственный вопрос: что скрывается за стенами этого погребально-черного куба с закрытыми деревянными ставнями окнами? На большее моя башка оказалась неспособной, и вместо ответа в нее проникла порядком нелепая мысль: «Вот тут-то нам и настанет конец!» Это всё, что я успел подумать, подбегая к дверям. Лиза не отставала от меня ни на шаг, и почему-то мне казалось, что глаза ее светятся в ночи, а ногти медленно превращаются в когти, кривые и острые, как миниатюрные ятаганы, вытащенные из ножен в бархатном окладе.
— Если ты боишься, давай вернемся! — предлагаю я, пытаясь воспользоваться последней возможностью для отступления, но она молчит, и только ноздри ее подрагивают, словно она унюхала опасность, которая влечет ее как магнит.
Я принимаюсь яростно колотить в дверь — минуту, вторую… надо же убедиться: что здесь никого нет, да и быть не может в таком месте и в такое время, но тут на продолговатом стекле двери возникает неровный отблеск свечи или фонарика; кто-то спускается по лестнице, кто-то обутый в тапочки; кто-то бормочет ругательства или кашляет; как бы там ни было, но виден свет, слышен звук, и свет этот все ближе, а звук все явственнее. потом свет заливает все стекло, а звук превращается в мощный, басовитый, почти неземной голос:
— Идите своей дорогой! Гостиница не работает.
Повернувшись, я с надеждой кинул взгляд на работающие дворники, которые отчаянно призывали нас возвратиться в машину, одновременно сгоняя с лобового стекла воду (снежинки успели превратиться в капли), но в это время Лиза неожиданно для меня сказала:
— Нас же всего двое. А город далеко.
— Я же сказал вам — идите своей дорогой! — раздался в ответ гневный бас.
— Не прогоняй нас, — продолжала просить Лиза. — Я ведь женщина. Мне холодно, я боюсь ехать дальше.
— До рождества гостиница закрыта, — откликнулся за дверью бас, в котором вдруг зазвучали сочувственные нотки. — В это время мы не работаем.
— Но мы просим лишь о крыше над головой да койке.
— Брось, — сказал я, беря ее за руку. — Не хочет — не надо. До города недалеко.
— Но почему? — Лиза вырвала руку. — Ведь он брат мрака.
Я чувствую, что стоящий за дверью тип начинает колебаться, и одновременно понимаю-у него, должно быть, есть серьезные причины, чтобы не давать нам приют в такую кошмарную снежную ночь, и сейчас в его душе идет борьба. И почти вижу, как он готовится повернуться к нам спиной и уйти, бормоча проклятия: луч фонаря развернулся на сто восемьдесят градусов, но потом снова упирается в дверь, в замочную скважину, словно пытается рассмотреть через нее нарушителей священного покоя, покусившихся на сонливое бездействие, привносящих риск.
— Только на одну ночь, завтра же чтобы духу вашего не было!
— Только на эту ночь, завтра же и духу нашего не будет, — откликается Лиза влюбленным эхом.
— Только на эту ночь, договорились?
Щелкает замок, прямоугольник мрака взламывается, робкий свет падает на порог — и вот он перед нами, этакая пародия на статую Свободы. Спустя минуту шлепанцы начинают восхождение по ступенькам и мы покорно следуем за нашим сердитым гидом неизвестно куда — пока что просто наверх, в глубь этого холодного пустого вместилища, готового, похоже, проглотить нас, измельчить, превратить в студенистую массу.
— Тока нет. Наверное, обрыв на линии, — сообщает он.
— Наверное, обрыв, — повторяет за ним Лиза.
Он вводит нас в просторный зал, порхающий луч фонарика замирает на овальном дубовом столе, покрытом толстой, бородатой от бахромы и кистей скатертью. Все тонет в душном мраке. Здесь царит скорбное молчание, как в покойницкой. Сквозь плотную завесу затхлого воздуха едва проступают очертания предметов. И только когда нам предлагают сесть, я обнаруживаю, что с лица Лизы исчезли губы. Только недавно они были на месте посиневшие, плотно сжатые. Мне хочется спросить, куда они подевались, но интуитивно я понимаю: она наверняка ответит мне, что их сгрызла темнота, а потом словоохотливо начнет рассуждать о хищной ненасытности темноты, о ее алчной страсти, примется рассказывать в очередной раз о призраке по имени Дарк, живущем в подвале, или под крышей, или бог знает где еще, который по ночам забирается к ней под одеяло, и обнявшись, они проводят вместе всю ночь, а наутро этот призрак, крадучись, как Ромео, уходит от нее, и лишь тогда она замечает, что у нее нет губ, что, по ее выражению, она стала «безгубой, совершенно безгубой». А в заключение скажет: «Когда я становлюсь безгубой, это значит, что Дарк где-то рядом, и это прекрасно, потому что ужас подступает совсем близко».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});